Казаки (главы 21-27)
Страницы: 1 2 3 4 5 6

XXI

с бурым мокрым песком на берегах и отмелях, дальняя степь, вышка кордона, отделявшаяся над водой, оседланная лошадь, в треноге ходившая по тернам, и горы. Красное солнце вышло в мгновение из-за тучи и последними лучами весело блеснуло вдоль по реке, по камышам, на вышку и на казаков, собравшихся кучкой, между которыми Лукашка невольно своею бодрою фигурой обратил внимание Оленина.

не найдя предлога сделать кому-либо добро, вошел в избу. И в избе не представилось случая. Казаки приняли его холодно. Он вошел в мазанку и закурил папиросу. Казаки мало обратили внимания на Оленина, во-первых, за то, что он курил папироску, во-вторых, оттого, что у них было другое развлечение в этот вечер. Из гор приехали с лазутчиком немирные чеченцы, родные убитого абрека, выкупать тело. Ждали из станицы казачье начальство. Брат убитого, высокий, стройный, с подстриженною и выкрашенною красною бородой, несмотря на то, что был в оборваннейшей черкеске и папахе, был спокоен и величав, как царь. Он был очень похож лицом на убитого абрека. Никого он не удостоивал взглядом, ни разу не взглянул на убитого и, сидя в тени на корточках, только сплевывал, куря трубочку, и изредка издавал несколько повелительных гортанных звуков, которым почтительно внимал его спутник. Видно было, что это джигит, который уже не раз видал русских совсем в других условиях, и что теперь ничто в русских не только не удивляло, но и не занимало его. Оленин подошел было к убитому и стал смотреть на него, но брат, спокойно-презрительно взглянув выше бровей на Оленина, отрывисто и сердито сказал что-то. Лазутчик поспешил закрыть черкеской лицо убитого. Оленина поразила величественность и строгость выражения на лице джигита; он заговорил было с ним, спрашивая, из какого он аула, но чеченец чуть глянул на него, презрительно сплюнул и отвернулся. Оленин так удивился тому, что горец не интересовался им, что равнодушие его объяснил себе только глупостью или непониманием языка. Он обратился к его товарищу. Товарищ, лазутчик и переводчик, был такой же оборванный, но черный, а не рыжий, вертлявый, с белейшими зубами и сверкающими черными глазами. Лазутчик охотно вступил в разговор и попросил папироску.

чеченца. - Когда убили Ахмед-хана (так звали убитого абрека), он на той стороне в камышах сидел; он все видел: как его в каюк клали и как на берег привезли. Он до ночи сидел; хотел старика застрелить, да другие не пустили.

Лукашка подошел к разговаривающим и подсел.

- А из какого аула? - спросил он.

- Вон в тех горах, - отвечал лазутчик, указывая за Терек, в голубоватое туманное ущелье. - Суюк-су знаешь? Верст десять за ним будет.

- В Суюк-су Гирей-хана знаешь? - спросил Лукашка, видимо гордясь этим знакомством. - Кунак мне,

- Сосед мне, - отвечал лазутчик.

- Молодец! - И Лукашка, видимо очень заинтересованный, заговорил по-татарски с переводчиком.

бродие", - и только кое-кто ответил простым поклоном. Некоторые, и Лукашка в том числе, встали и вытянулись. Урядник донес, что на посту все обстоит благополучно. Все эти смешно показалось Оленину: точно эти казаки играли в солдат. Но форменность скоро перешла в простые отношения; и сотник, который был такой же ловкий казак, как и другие, стал бойко говорить по-татарски с переводчиком. Написали какую-то бумагу, отдали ее лазутчику, у него взяли деньги и приступили к телу.

- Гаврилов Лука который у вас? - проговорил сотник. Лукашка снял шапку и подошел.

- О тебе я послал рапорт полковому. Что выйдет, не знаю, я написал к кресту, - в урядники рано. Ты грамотный?

- Никак нет.

- А какой молодец из себя! - сказал сотник, продолжая играть в начальника. - Накройся. Он чьих Гавриловых? Широкого, что ль?

- Племянник, - отвечал урядник.

- Знаю, знаю. Ну, берись, подсоби им, - обратился он к казакам.

Лукашкино лицо так и светилось радостью и казалось красивее обыкновенного. Отойдя от урядника и накрывшись, он снова подсел к Оленину.

Оленин заметил, быстрым взглядом окинул всех казаков и опять что-то отрывисто спросил у товарища. Товарищ ответил что-то и указал на Лукашку. Чеченец взглянул на него и, медленно отвернувшись, стал смотреть на тот берег. Не ненависть, а холодное презрение выразилось в этом взгляде. Он еще сказал что-то.

- Что он сказал? - спросил Оленин у вертлявого переводчика.

- Твоя наша бьет, наша ваша коробчит. Всє одна хурда-мурда, - сказал лазутчик, видимо обманывая, засмеялся, оскаливая свои белые зубы, и вскочил в каюк.

на другую сторону, ловко правил и говорил без умолку. Наискось перебивая течение, каюк становился меньше и меньше, голоса долетали чуть слышно, и, наконец, в глазах, они пристали к тому берегу, где стояли их лошади. Там они вынесли тело; несмотря на то, что шарахалась лошадь, положили его через седло, сели на коней и шагом поехали по дороге мимо аула, из которого толпа народа вышла смотреть на них. Казаки же на этой стороне были чрезвычайно довольны и веселы. Со всех сторон слышались смех и шуточки. Сотник с станичным пошли угоститься в мазанку. Лукашка с веселым лицом, которому тщетно старался он придать степенный вид, сидел подле Оленина, опершись локтями на колена и строгая палочку.

- Что это вы курите? - сказал он, как будто с любопытством. - Разве хорошо?

Он, видимо, сказал это только потому, что замечал, что Оленину неловко и что он одинок среди казаков.

- Так, привык, - отвечал Оленин, - а что?

- Гм! Коли бы наш брат курить стал, беда! Вон ведь недалеко горы-то, - сказал Лукашка, указывая в ущелье, - а не доедешь!.. Как же вы домой одни пойдете:

темно. Я вас провожу, коли хотите, - сказал Лукашка, - вы попросите у урядника.

вздор и путаница? - думал он. - Человек убил другого, и счастлив, доволен, как будто сделал самое прекрасное дело. Неужели ничто не говорит ему, что тут нет причины для большой радости? Что счастье не в том, чтобы убивать, а в том, чтобы жертвовать собой?"

- Ну, не попадайся ему теперь, брат, - сказал один из казаков, провожавших каюк, обращаясь к Лукашке. - Слыхал, как про тебя спросил?

Лукашка поднял голову.

- Крестник-то? - сказал Лукашка, разумея под этим словом чеченца.

- Крестник-то не встанет, а рыжий братец-то крестовый.

- Пускай бога молит, что сам цел ушел,- сказал Лукашка, смеясь.

- Чему ж ты радуешься? - сказал Оленин Лукашке. - Как бы твоего брата убили, разве бы ты радовался?

Глаза казака смеялись, глядя на Оленина. Он, казалось, понял все, что тот хотел сказать ему, но стоял выше таких соображений.

- А что ж? И не без того! Разве нашего брата не бьют?

XXII

хочется видеть Марьянку, и вообще был рад товариществу такого приятного на вид и разговорчивого казака. Лукашка и Марьянка невольно соединялись в его воображении, и он находил удовольствие думать о них. "Он любит Марьяну,- думал себе Оленин,- а я бы мог любить ее". И какое-то сильное и новое для него чувство умиления овладевало им в то время, как они шли домой по темному лесу. Лукашке тоже было весело на душе. Что-то похожее на любовь чувствовалось между этими двумя столь различными молодыми людьми. Всякий раз, как они взглядывали друг на друга, им хотелось смеяться.

- Тебе в какие ворота? - спросил Оленин.

- В средние. Да я вас провожу до болота. Там уж вы не бойтесь ничего. Оленин засмеялся.

- Да разве я боюсь? Ступай назад, благодарствую. Я один дойду.

- Ничего! А мне что ж делать? Как вам не бояться? И мы боимся, - сказал Лукашка, тоже смеясь и успокоивая его самолюбие.

- Ты ко мне зайди. Поговорим, выпьем, а утром ступай.

- Разве я места не найду, где ночку ночевать, - засмеялся Лукашка, - да урядник просил прийти.

- Я вчера слышал, ты песни пел, и еще тебя видел...

- Все люди... - И Лука покачал головой.

- Что, ты женишься - правда? - спросил Оленин.

- Матушка женить хочет. Да еще и коня нет.

- Ты нестроевой?

- Где ж? Только собрался. Еще коня нет, а раздобыться негде. Оттого и не женят.

- А сколько конь стоит?

- Торговали намедни одного за рекой, так шестьдесят монетов не берут, а конь ногайский.

- Как не нужно? - смеясь, сказал Лукашка. - Что вам дарить? Мы разживемся, бог даст.

Лукашка первый прервал молчание.

- Что, у вас в России дом есть свой? - спросил он. Оленин не мог удержаться, чтобы не рассказать, что у него не только один дом, но и несколько домов есть.

- Хороший дом? больше наших? - добродушно спросил Лукашка.

- Много больше, в десять раз, в три яруса,- рассказывал Оленин.

- А кони есть такие, как у нас?

- У меня сто голов лошадей, да по триста, по четыреста рублей, только не такие, как ваши. Серебром триста! Рысистые, знаешь... А все я здешних лучше люблю.

- Так, по своей охоте, - отвечал Оленин, - хотелось посмотреть ваши места, в походах походить.

- Сходил бы в поход нынче, - сказал Лука. - Ишь чакалки воют, - прибавил он, прислушиваясь.

- Да что, тебе не страшно, что ты человека убил? - спросил Оленин.

- Чего ж бояться? А сходил бы в поход! - повторил Лукашка. - Так мне хочется, так мне хочется...

- Может быть, пойдем вместе. Наша рота пойдет перед праздником и ваша сотня тоже.

- И охота вам сюда ехать! Дом есть, кони есть и холопы есть. Я бы гулял да гулял. Что, вы чин какой имеете?

- Я юнкер, а теперь представлен.

- Ну, коли не хвастаете, что житье у вас такое, я из дома никуда бы не уехал. Да я и так никуда бы не уехал. Хорошо у нас жить?

- Да. Очень хорошо, - сказал Оленин.

и плакали; а впереди, в станице, уже слышался женский говор, лай собак, ясно обозначались профили хат, светились огни и тянуло запахом, особенным запахом дыма кизяка. Так и чувствовалось Оленину, особенно в этот вечер, что тут и станице его дом, его семья, все его счастие и что никогда нигде он не жил и жить не будет так счастливо, как в этой станице. Он так любил всех и особенно Лукашку в этот вечер! Придя домой, Оленин, к великому удивлению Лукашки, сам вывел из клети купленную им в Грозной - не ту, на которой он всегда ездил, но другую, недурную, хотя и немолодую лошадь и отдал ему.

- За что вам меня дарить? - сказал Лукашка. - Я вам еще не услужил ничем.

- Право, мне ничего не стоит, - отвечал Оленин, - возьми, и ты мне подаришь что... Вот и в поход пойдем.

Лука смутился.

- Ну, что ж это? Разве конь малого стоит, - говорил он, не глядя на лошадь.

- Возьми же, возьми! Коли ты не возьмешь, ты меня обидишь. Ванюша, отведи к нему серого. Лукашка взял за повод.

- Ну, благодарствуй. Вот, недуманно-негаданно...

Оленин был счастлив, как двенадцатилетний мальчик.

- Привяжи ее здесь. Она хорошая лошадь, я в Грозной купил, и скачет лихо. Ванюша, дай нам чихирю. Пойдем в хату.

Подали вино. Лукашка сел и взял чапуру.

- Бог даст, и я вам отслужу, - сказал он, допивая вино. - Как звать-то тебя?

- Дмитрий Андреич.

на кордон придешь, я тебе слуга, на охоту, за реку ли, куда хочешь. Вот намедни не знал: какого кабана убил! Так по казакам роздал, а то бы тебе принес.

- Хорошо, благодарствуй. Ты ее только не запрягай, а то она не ездила.

твой мюрид буду.

- Поедем, поедем когда-нибудь.

Лукашка, не пьяный (он никогда не бывал пьян), но много выпивши, пожав Оленину руку, вышел от него.

повод недоуздка и, гикнув, закатился вдоль по улице. Оленин думал, что он пойдет поделиться своею радостью с Марьянкой; но, несмотря на то, что Лука этого не сделал, ему было так хорошо на душе, как никогда в мире. Он как мальчик радовался и не мог удержаться, чтобы но рассказать Ванюше не только то, что он подарил лошадь Луке, но и зачем подарил, и всю свою новую теорию счастья. Ванюша не одобрил этой теории и объявил, что ларжан ильньяпа [денег нет (искаж. франц.).], и потому все это пустяки.

что она как увидит человека, который подарил лошадь, так и поклонится ему в ноги. Старуха только покачала головой на рассказ сына и в душе порешила, что Лукашка украл лошадь, и потому приказала немой вести коня в табун еще до света.

Лукашка пошел один на кордон и все раздумывал о поступке Оленина. Хотя конь и не хорош был, по его мнению, однако стоил, по крайней мере, сорок монетов, и Лукашка был очень рад подарку. Но зачем был сделан этот подарок, этого он не мог понять, и потому не испытывал ни малейшего чувства благодарности. Напротив, в голове его бродили неясные подозрения в дурных умыслах юнкера. В чем состояли эти умыслы, он не мог дать себе отчета, но и допустить мысль, что так, ни за что, по доброте незнакомый человек подарил ему лошадь в сорок монетов, ему казалось невозможно. Коли бы пьяный был, тогда бы еще понятно было: хотел покуражиться. Но юнкер был трезв, а потому, верно, хотел подкупить его на какое-нибудь дурное дело. "Ну да врешь! - думал Лукашка. - Конь-то у меня, а там видно будет. Я сам малый не промах. Еще кто кого проведет! Посмотрим!"- думал он, испытывая потребность быть настороже против Оленина и потому возбуждая в себе к нему недоброжелательное чувство. Он никому не рассказывал, как ему достался конь. Одним говорил, что купил; от других отделывался уклончивым ответом. Однако в станице скоро узнали правду. Мать Лукашки, Марьяна, Илья Васильевич и другие казаки, узнавшие о беспричинном подарке Оленина, пришли в недоумение и стали опасаться юнкера. Несмотря на такие опасения, поступок этот возбудил в них большое уважение к простоте и богатству Оленина.

- Слышь, Лукашке коня в пятьдесят монетов бросил юнкирь-то, что у Ильи Васильича стоит,- говорил один. - Богач!

- Слыхал,- отвечал другой глубокомысленно. - Должно, услужил ему. Поглядим, поглядим, что из него будет. Эко Урвану счастье.

- Экой народ продувной из юнкирей, беда! - говорил третий,- как раз подожжет или что.

XXIII

экспедицию он был представлен в офицеры, а до того времени оставляли его в покое. Офицеры считали его аристократом и потому держали себя в отношении к нему с достоинством. Картежная игра и офицерские кутежи с песенниками, которые он испытал в отряде, казались ему непривлекательными, и он, с своей стороны, тоже удалялся офицерского общества и офицерской жизни в станице. Офицерская жизнь в станицах давно уже имеет свой определенный склад. Как каждый юнкер или офицер в крепости регулярно пьет портер, играет в штос, толкует о наградах за экспедиции, так в станице регулярно пьет с хозяевами чихирь, угощает девок закусками и медом, волочится за казачками, в которых влюбляется; иногда и женится. Оленин жил всегда своеобразно и имел бессознательное отвращение к битым дорожкам. И здесь также не пошел он по избитой колее жизни кавказского офицера.

Само собой сделалось, что он просыпался вместе с светом. Напившись чаю и полюбовавшись с своего крылечка на горы, на утро и на Марьянку, он надевал оборванный зипун из воловьей шкуры, размоченную обувь, называемую поршнями, подпоясывал кинжал, брал ружье, мешочек с закуской и табаком, звал за собой собаку и отправлялся часу в шестом утра в лес за станицу. Часу в седьмом вечера он возвращался усталым, голодным, с пятью-шестью фазанами за поясом, иногда с зверем, с нетронутым мешочком, в котором лежали закуска и папиросы. Ежели бы мысли в голове лежали так же, как папиросы в мешке, то можно было бы видеть, что за все эти четырнадцать часов ни одна мысль не пошевелилась в нем. Он приходил домой морально свежий, сильный и совершенно счастливый. Он не мог бы сказать, о чем он думал все это время. Не то мысли, не то воспоминания, не то мечты бродили в его голове,- бродили отрывки всего этого. Опомнится, спросит: о чем он думает? И застает себя или казаком, работающим в садах с казачкою-женою, или абреком в горах, или кабаном, убегающим от себя же самого. И все прислушивается, вглядывается и ждет фазана, кабана или оленя.

Вечером уж непременно сидит у него дядя Ерошка. Ванюша приносит осьмуху чихиря, и они тихо беседуют, напиваются и оба довольные расходятся спать. Назавтра опять охота, опять здоровая усталость, опять за беседой так же напиваются и опять счастливы. Иногда в праздник или в день отдыха он целый день проводит дома. Тогда главным занятием была Марьянка, за каждым движением которой, сам того не замечая, он жадно следил из своих окон или с своего крыльца. Он смотрел на Марьянку и любил ее (как ему казалось) так же, как любил красоту гор и неба, и не думал входить ни в какие отношения к ней. Ему казалось, что между им и ею не может существовать ни тех отношений, которые возможны между ею и казаком Лукашкой, ни еще менее тех, которые возможны между богатым офицером и казачкой-девкой. Ему казалось, что ежели бы он попытался сделать то, что делали его товарищи, то он бы променял свое полное наслаждений созерцание на бездну мучений, разочарований и раскаяний. Притом же в отношении к этой женщине он уже сделал подвиг самоотвержения, доставивший ему столько наслаждения; а главное, почему-то он боялся Марьянки и ни за что бы не решился сказать ей слово шуточной любви.

Однажды летом Оленин не пошел на охоту и сидел дома. Совершенно неожиданно вошел к нему его московский знакомый, очень молодой человек, которого он встречал в свете.

Оленин? Я так обрадовался... Вот привела судьба свидеться. Ну, как вы? что? зачем?

И князь Белецкий рассказал всю свою историю: как он поступил на время в этот полк, как главнокомандующий звал его в адъютанты и как он после похода поступит к нему, несмотря на то, что вовсе этим не интересуется.

- Служа здесь, в этой трущобе, надо, по крайней мере, сделать карьеру... крест... чин...в гвардию переведут. Все это необходимо, хоть не для меня, но для ротных, для знакомых. Князь меня принял очень хорошо; он очень порядочный человек,- говорил Белецкие не умолкая. - За экспедицию представлен к Анне. А теперь проживу здесь до похода. Здесь отлично. Какие женщины! Ну, а вы как живете? Мне говорил наш капитан - знаете, Старцев: доброе, глупое существо... он говорил, что вы ужасным дикарем живете, ни с кем не видитесь. Я понимаю, что вам не хочется сближаться с здешними офицерами. Я рад, теперь мы с вами будем видеться. Я тут остановился у урядника. Какая там девочка, Устенька! Я вам скажу - прелесть!

И еще и еще сыпались французские и русские слова из того мира, который, как думал Оленин, был покинут им навсегда. Общее мнение о Белецком было то, что он милый и добродушный малый. Может быть, он и действительно был такой; но Оленину он показался, несмотря на его добродушное, хорошенькое лицо, чрезвычайно неприятен. Так и пахнуло от него всею тою гадостью, от которой он отрекся. Досаднее же всего ему было то, что он не мог, решительно не был в силах резко оттолкнуть от себя этого человека из того мира, как будто этот старый, бывший его мир имел на него неотразимые права. Он злился на Белецкого и на себя и против своей воли вставлял французские фразы в свой разговор, интересовался главнокомандующим и московскими знакомыми и на основании того, что они оба в казачьей станице говорили на французском диалекте, с презрением относился о товарищах-офицерах, о казаках и дружески обошелся с Белецким, обещаясь бывать у него и приглашая заходить к нему. Сам Оленин, однако, не ходил к Белецкому. Ванюша одобрил Белецкого, сказав, что это настоящий барин.

Белецкий сразу вошел в обычную жизнь богатого кавказского офицера в станице. На глазах Оленина он в один месяц стал как бы старожилом станицы: он подпаивал стариков, делал вечеринки и сам ходил на вечеринки к девкам, хвастался победами и даже дошел до того, что девки и бабы прозвали его почему-то дедушкой, а казаки, ясно определившие себе этого человека, любившего вино и женщин, привыкли к нему и даже полюбили его больше, чем Оленина, который был для них загадкой.

XXIV

в своей избушке, из трубы которой поднимался черный густой дым растапливавшейся печи; девка в клети доила буйволицу. "Не постоит, проклятая!"-слышался оттуда ее нетерпеливый голос, и вслед за тем раздавался равномерный звук доения. На улице около дома послышался бойкий шаг лошади, и Оленин охлепъю на красивом, невысохшем, глянцевито-мокром темно-сером коне подъехал к воротам. Красивая голова Марьяны, повязанная одним красным платком (называемым сорочкой), высунулась из клети и снова скрылась. На Оленине была красная канаусовая рубаха, белая черкеска, стянутая ремнем с кинжалом, и высокая шапка. Он несколько изысканно сидел на мокрой спине сытой лошади и, придерживая ружье за спиной, нагнулся, чтоб отворить ворота. Волоса его еще были мокры, лицо сияло молодостью и здоровьем. Он думал, что он хорош, ловок и похож на джигита; но это было несправедливо. На взгляд всякого опытного кавказца он все-таки был солдат. Заметив высунувшуюся голову девки, он особенно бойко пригнулся, откинул плетень ворот и, поддержав поводья, взмахнув плетью, въехал во двор. "Готов чай, Ванюша?"-крикнул он весело, не глядя на дверь клети; он с удовольствием чувствовал, как, поджимая зад, попрашивая поводья и содрогаясь каждым мускулом, красивый конь, готовый со всех ног перескочить через забор, отбивал шаг по засохшей глине двора. "Се пре!" [Готово! (франц. c'est pret)] -отвечал Ванюша. Оленину казалось, что красивая голова Марьяны все еще смотрит из клети, но он не оглянулся на нее. Соскочив с лошади, Оленин зацепил ружьем за крылечко, сделал неловкое движение и испуганно оглянулся на клеть, в которой никого не было видно и слышались те же равномерные звуки доенья.

Войдя в хату, он через несколько времени вышел оттуда на крылечко и с книгой и трубкой, за стаканом чаю, уселся в стороне, не облитой еще косыми лучами утра. Он никуда не сбирался до обеда в этот день и намеревался писать давно откладывавшиеся письма; но почему-то жалко было ему оставить свое местечко на крыльце и, как в тюрьму, не хотелось вернуться в хату. Хозяйка вытопила печь, девка угнала скотину и, вернувшись, стала собирать и лепить кизяки по забору. Оленин читал, но ничего не понимал из того, что было написано в раскрытой перед ним книге. Он беспрестанно отрывал от нее глаза и смотрел на двигавшуюся перед ним сильную молодую женщину. Заходила ли эта женщина в сырую утреннюю тень, падавшую от дома, выходила ли она на средину двора, освещенного радостным молодым светом, и вся стройная фигура ее в яркой одежде блистала на солнце и клала черную тень,- он одинаково боялся потерять хоть одно из ее движений. Его радовало видеть, как свободно и грациозно сгибался ее стан, как розовая рубаха, составлявшая всю ее одежду, драпировалась на груди и вдоль стройных ног; как выпрямлялся ее стан и под нестянутой рубахой твердо обозначались черты дышащей груди; как узкая ступня, обутая в красные старые черевики, не переменяя формы, становилась на землю; как сильные руки, с засученными рукавами, напрягая мускулы, будто сердито бросали лопатой и как глубокие черные глаза взглядывали иногда на него. Хотя и хмурились тонкие брови, но в глазах выражалось удовольствие и чувство своей красоты.

- Что, Оленин, уж вы давно встали? - сказал Белецкий, в кавказском офицерском сюртуке входя на двор и обращаясь к Оленину.

- А, Белецкий! - отозвался Оленин, протягивая руку. - Как вы так рано?

- Что делать! Выгнали. У меня нынче бал. Марьяна, ты ведь придешь к Устеньке? - обратился он к девке.

Оленин удивился, как мог Белецкий так просто обращаться к этой женщине. Но Марьяна, как будто не слыхав, нагнула голову и, перекинув на плечо лопату, своею бойкою мужскою походкой пошла к избушке.

- Стыдится, нянюка, стыдится,- проговорил ей вслед Белецкий,- вас стыдится,- и, весело улыбаясь, взбежал на крыльцо.

- Как, бал у вас? Кто вас выгнал?

- У Устеньки, у моей хозяйки, бал, и вы приглашены. Бал, то есть пирог и собрание девок.

- Да что ж мы-то будем делать? Белецкий хитро улыбнулся и, подмигнув, показал головой на избушку, в которой скрылась Марьяна. Оленин пожал плечами и покраснел.

- Ей-богу, вы странный человек! - сказал он.

- Ну, рассказывайте!

Оленин нахмурился. Белецкий заметил это и искательно улыбнулся.

- Да как же, помилуйте,- сказал он,- живете в одном доме... и такая славная девка, отличная девочка, совершенная красавица...

- Удивительная красавица! Я не видывал таких женщин,- сказал Оленин.

- Ну, так что же? - совершенно ничего не понимая, спросил Белецкий.

- Оно, может быть, странно,- отвечал Оленин,- но отчего мне не говорить того, что есть? С тех пор как я живу здесь, для меня как будто не существует женщин. И так хорошо, право! Ну, да и что может быть общего между нами и этими женщинами? Ерошка - другое дело; с ним у нас общая страсть - охота.

- Ну, вот! Что общего? А что общего между мной и Амалией Ивановной? То же самое. Скажете, что грязненьки они, ну это другое дело. A la guerre, comme a la guerre! [На войне, как на войне! (франц.)]

- Да я Амалий Ивановн не знал и никогда не умел с ними обращаться,- отвечал Оленин. - Но тех нельзя уважать, а этих я уважаю.

- Ну и уважайте! Кто ж вам мешает? Оленин не отвечал. Ему, видимо, хотелось договорить то, что он начал. Оно было ему слишком к сердцу.

уже жить так счастливо, как живу, ежели бы я жил по-вашему. И потом, я совсем другого ищу, другое вижу в них, чем вы.

Белецкий недоверчиво поднял брови.

- Все-таки приходите ко мне вечерком, и Марьяна будет, я вас познакомлю. Приходите, пожалуйста! Ну, скучно будет, вы уйдете. Придете?

- Я бы пришел; но, по правде вам скажу, я боюсь серьезно увлечься.

- О, о, о! - закричал Белецкий. - Приходите только, я вас успокою. Придете? Честнее слово?

- Я бы пришел, но, право, я не понимаю, что мы будем делать, какую роль мы будем играть.

- Пожалуйста, я вас прошу. Придете?

- Да, приду, может быть,- сказал Оленин.

- Помилуйте, прелестные женщины, как нигде, и жить монахом! Что за охота? Из чего портить себе жизнь и не пользоваться тем, что есть. - Слышали вы, наша рота в Воздвиженскую пойдет?

- Едва ли! Мне говорили, что восьмая рота пойдет,- сказал Оленин.

- Нет, я получил письмо от адъютанта. Он пишет, что князь будет сам в походе. Я рад, мы с ним увидимся. Уж мне начинает надоедать здесь.

- Говорят, в набег скоро.

- Не слыхал, а слыхал - Криновицыну за набег-то Анна вышла. Он ждал поручика,- сказал Белецкий, смеясь. - Вот попался-то. Он в штаб поехал...

никого, кроме девок, не должно быть там. Что такое будет? Как вести себя? Что говорить? Что они будут говорить? Какие отношения между ним и этими дикими казачьими девками? Белецкий рассказывал про такие странные, цинические и вместе строгие отношения... Ему странно было думать, что он будет там в одной хате с Марьяной и, может быть, ему придется говорить с ней. Ему это казалось невозможным, когда он вспоминал ее величавую осанку. Белецкий же рассказывал, что все это так просто. "Неужели Белецкий и с Марьяной будет так же обращаться? Это интересно,- думал он. - Нет, лучше не ходить. Все это гадко, пошло, а главное-ни к чему". Но опять его мучил вопрос: как это все будет? И его как будто связывало данное слово. Он пошел, не решившись ни на что, по дошел до Белецкого и вошел к нему.

Хата, в которой жил Белецкий, была такая же, как и хата Оленина. Она стояла на столбах, в два аршина от земли, и состояла из двух комнат. В первой, в которую вошел Оленин по крутой лесенке, лежали пуховики, ковры, одеяла, подушки на казачий манер, красиво и изящно прибранные друг к другу у одной лицевой стены. Тут же, на боковых стенах, висели медные тазы и оружие; под лавкой лежали арбузы и тыквы. Во второй комнате была большая печь, стол, лавки и староверческие иконы. Здесь помещался Белецкий с своею складною кроватью, вьючными чемоданами, с ковриком, на котором висело оружие, и с расставленными на столе туалетными вещицами и портретами. Шелковый халат был брошен на лавке. Сам Белецкий, хорошенький, чистенький, лежал в одном белье на кровати и читал "Les trois mousquetaires" ["Три мушкетера" (франц.).].

Белецкий вскочил.

- Вот видите, как я устроился. Славно? Ну, хорошо, что пришли. Уж у них идет работа страшная. Вы знаете, из чего делается пирог? Из теста с свининой и виноградом. Да не в том сила. Посмотрите-ка, что там кипит!

Действительно, выглянув в окно, они увидели необыкновенную суетню в хозяйской хате. Девки то с тем, то с другим выбегали из сеней и вбегали обратно.

- Скоро ли? - крикнул Белецкий.

- Сейчас! Аль проголодался, дедушка? - И из хаты послышался звонкий хохот.

Устенька, пухленькая, румяненькая, хорошенькая, с засученными рукавами вбежала в хату Белецкого за тарелками.

девкам припаси.

- А Марьянка пришла? - спросил Белецкий.

- А то как же! Она теста принесла.

- Вы знаете ли,- сказал Белецкий,- что, ежели бы одеть эту Устеньку да подчистить, походить немножко, она была бы лучше всех наших красавиц. Видели вы казачку Борщеву? Она вышла замуж за полковника. Прелесть какая dignite! [осанка (франц.).] Откуда что взялось...

- Я не видал Борщевой, а по мне -лучше этого наряда ничего быть не может.

- Ах, я так умею примириться со всякою жизнью! - сказал Белецкий, весело вздыхая. - Пойду посмотрю, что у них.

Он накинул халат и побежал.

- А вы озаботьтесь закусками! - крикнул он. Оленин послал денщика за пряниками и медом, и так ему вдруг гадко показалось давать деньги, будто он подкупал кого-то, что он ничего определенного не ответил на вопрос денщика: "Сколько купить мятных, сколько медовых? "

- Как знаешь.

- На все-с? - значительно спросил старый солдат. - Мятные дороже. По шестнадцати продавали.

- На все, на все,- сказал Оленин и сел к окну, сам удивляясь, почему у него сердце стучало так, как будто он на что-то важное и нехорошее готовился.

Он слышал, как в девичьей хате поднялся крик и визг, когда вошел туда Белецкий, и через несколько минут увидел, как с визгом, возней и смехом он выскочил оттуда и сбежал с лесенки.

- Выгнали,- сказал он.

Через несколько минут Устенька вошла в хату и торжественно пригласила гостей, объявив, что все готово.

Когда они вошли в хату, все действительно было готово, и Устенька оправляла пуховики в стене. На столе, накрытом несоразмерно малою салфеткой, стоял графин с чихирем и сушеная рыба. В хате пахло тестом и виноградом. Человек шесть девок, в нарядных бешметах и не обвязанные платками, как обыкновенно, жались в углу за печкою, шептались, смеялись и фыркали.

- Просим покорно моего ангела помолить,- сказала Устенька, приглашая гостей к столу.

Оленин в толпе девок, которые все без исключения были красивы, рассмотрел Марьянку, и ему больно и досадно стало, что он сходится с нею в таких пошлых и неловких условиях. Он чувствовал себя глупым и неловким и решился делать то же, что делал Белецкий. Белецкий несколько торжественно, но самоуверенно и развязно подошел к столу, выпил стакан вина за здоровье Устеньки и пригласил других сделать то же. Устенька объявила, что девки не пьют.

- С медом бы можно,- сказал чей-то голос из толпы девок.

Кликнули денщика, только что вернувшегося из лавочки с медом и закусками. Денщик исподлобья, не то с завистью, не то с презрением, оглядев гулявших, по его мнению, господ, старательно и добросовестно передал завернутые в серую бумагу кусок меда и пряники и стал было распространяться о цене и сдаче, но Белецкий прогнал его.

Размешав мед в налитых стаканах чихиря и роскошно раскинув три фунта пряников по столу, Белецкий вытащил девок силой из их угла, усадил за стол и принялся оделять их пряниками. Оленин невольно заметил, как загорелая, по небольшая рука Марьянки захватила два круглые мятные и один коричневый пряник, не зная, что с ними делать. Беседа шла неловкая и неприятная, несмотря на развязность Устеньки и Белецкого и желание их развеселить компанию. Оленин мялся, придумывал, что бы сказать, чувствовал, что внушает любопытство, может быть, вызывает насмешку и сообщает другим свою застенчивость. Он краснел, и ему казалось, что в особенности Марьяне было неловко. "Верно, они ждут, что мы дадим им денег,- думал он. - Как это мы будем давать? И как бы поскорее дать и уйти!"

XXV

- Как же ты своего постояльца не знаешь! - сказал Белецкий, обращаясь к Марьянке.

- Как же его знать, когда к нам никогда не ходит? - сказала Марьяна, взглянув на Оленина.

Оленин испугался чего-то, вспыхнул и, сам не зная, что говорит, сказал:

- Я твоей матери боюсь. Она меня так разбранила в первый раз, как я зашел к вам. Марьянка захохотала.

- А ты и испугался? - сказала она, взглянула на него и отвернулась.

Тут в первый раз Оленин увидал все лицо красавицы, а прежде он видел ее обвязанною до глаз платком. Недаром она считалась первою красавицей в станице. Устенька была хорошенькая девочка, маленькая, полненькая, румяная, с веселыми карими глазками, с вечною улыбкой на красных губках, вечно смеющаяся и болтающая. Марьяна, напротив, была отнюдь не хорошенькая, но красавица. Черты ее лица могли показаться слишком мужественными и почти грубыми, ежели бы не этот большой стройный рост и могучая грудь и плечи и, главное - ежели бы не это строгое и вместе нежное выражение длинных черных глаз, окруженных темною тенью под черными бровями, и ласковое выражение рта и улыбки. Она улыбалась редко, но зато ее улыбка всегда поражала. От нее веяло девственною силой и здоровьем. Все девки были красивы, но и сами они, и Белецкий, и денщик, вошедший с пряниками,- все невольно смотрели на Марьяну и, обращаясь к девкам, обращались к ней. Она гордою и веселою царицей казалась между другими.

Белецкий, стараясь поддерживать приличие вечеринки, не переставая болтал, заставлял девок подносить чихирь, возился с ними и беспрестанно делал Оленину неприличные замечания по-французски о красоте Марьянки, называя ее "ваша", la votre, и приглашая его делать то же, что он сам. Оленину становилось тяжеле и тяжеле. Он придумал предлог, чтобы выйти и убежать, когда Белецкий провозгласил, что именинница Устенька должна подносить чихирь с поцелуями. Она согласилась, но с тем уговором, чтобы ей на тарелку клали деньги, как это делается на свадьбах. "И черт меня занес на эту отвратительную пирушку!"-сказал про себя Оленин и, встав, хотел уйти.

- Куда вы?

- Я пойду табак принесу,- сказал он, намереваясь бежать, но Белецкий ухватил его за руку.

надо было идти, но раз пришел, не надо портить их удовольствия. Надо пить по-казацки",- и, взяв чапуру (деревянную чашку, вмещающую в себе стаканов восемь), налил вина и выпил почти всю. Девки с недоумением и почти с испугом смотрели на него, когда он пил. Это им казалось странно и неприлично. Устенъка поднесла им еще по стакану и поцеловалась с обоими.

- Вот, девки, загуляем,- сказала она, встряхивая на тарелке четыре монета, которые положили они.

Оленину уже не было неловко. Он разговорился.

- Ну, теперь ты, Марьяна, поднеси с поцелуем,- сказал Белецкий, схватывая ее за руку.

- Да я тебя так поцелую! - сказала она, шутя замахиваясь на него.

- Дедушку и без денег поцеловать можно,- подхватила другая девка.

- Вот умница! - сказал Белецкий и поцеловал отбивавшуюся девку. - Нет, ты поднеси,- настаивал Белецкий, обращаясь к Марьяне. - Постояльцу поднеси.

И, взяв ее за руку, он подвел ее к лавке и посадил рядом с Олениным.

- Какова красавица! - сказал он, поворачивая ее голову в профиль.

Марьяна не отбивалась, а, гордо улыбаясь, повела на Оленина своими длинными глазами.

- Красавица девка,- повторил Белецкий.

крышку со стола и отскочила к печи. Начался крик, хохот. Белецкий шептал что-то девкам, и вдруг все они выбежали из избы в сени и заперли дверь.

- За что же ты Белецкого поцеловала, а меня не хочешь? - спросил Олений.

- А так, не хочу, и все,- отвечала она, вздергивая нижнею губой и бровью. - Он дедушка,- прибавила она, улыбаясь. Она подошла к двери и стала стучать в нее. - Что заперлись, черти?

- Что ж, пускай они там, а мы здесь,- сказал Оленин, приближаясь к ней.

ее.

- Белецкий, отоприте! Что за глупые шутки? Марьяна опять засмеялась своим светлым, счастливым смехом.

- Ай боишься меня? - сказала она.

- Да ведь ты такая же сердитая, как мать.

- А ты бы больше с Ерошкой сидел, так тебя девки за это и любить бы стали. - И она улыбалась, глядя прямо и близко в его глаза.

Он не знал, что говорить.

- А если б я к вам ходил?.. - сказал он нечаянно.

- Другое бы было,- проговорила она, встряхнув головой.

В это время Белецкий, толкнув, отворил дверь, и Марьяна отскочила на Оленина, так что бедром ударилась о его ногу.

красавицу Марьянку в висок и щеку. Марьяна не рассердилась, а только громко захохотала и выбежала к другим девкам.

Вечеринка тем и кончилась. Старуха, Устенькина мать, вернувшись с работы, разругала и разогнала всех девок.

XXVI

к старой жизни.

Но старая жизнь не вернулась. Отношения его к Марьянке стали другие. Стена, разделявшая их прежде, была разрушена. Оленин уже здоровался с нею каждый раз, как встречался.

Хозяин, приехав получить деньги за квартиру и узнав о богатстве и щедрости Оленина, пригласил его к себе. Старуха ласково принимала его, и со дня вечеринки Оленин часто по вечерам заходил к хозяевам и сиживал у них до ночи. Он, казалось, по-старому продолжал жить в станице, но в душе у него все перевернулось. День он проводил в лесу, а часов в восемь, как смеркалось, заходил к хозяевам, один или с дядей Ерошкой. Хозяева уж так привыкли к нему, что удивлялись, когда его не было. Платил он за вино хорошо, и человек был смирный. Ванюша приносил ему чай; он садился в угол к печи; старуха, не стесняясь, делала свое дело, и они беседовали за чаем и за чихирем о казачьих делах, о соседях, о России, про которую Оленин рассказывал, а они расспрашивали. Иногда он брал книгу и читал про себя. Марьяна, как дикая коза, поджав ноги, сидела на печи или в темном углу. Она не принимала участия в разговоре, но Оленин видел ее глаза, лицо, слышал ее движения, пощелкиванье семечек и чувствовал, что она слушает всем существом своим, когда он говорил, и чувствовал ее присутствие, когда он молча читал. Иногда ему казалось, кто ее глаза устремлены на него, и, встречаясь с их блеском, он невольно замолкал и смотрел на нее. Тогда она сейчас же пряталась, а он, притворяясь, что очень занят разговором с старухой, прислушивался к ее дыханию, ко всем ее движениям и снова дожидался ее взгляда. При других она была большею частию весела и ласкова с ним, а наедине дика и груба. Иногда он приходил к ним, когда Марьяна еще не возвращалась с улицы: вдруг заслышатся ее сильные шаги, и мелькнет в отворенной двери ее голубая ситцевая рубаха. Выйдет она на середину хаты, увидит его,- и глаза ее чуть заметно ласково улыбнутся, и ему станет весело и страшно.

Он ничего не искал, не желал от нее, а с каждым днем ее присутствие становилось для него все более и более необходимостию.

Оленин так вжился в станичную жизнь, что прошедшее показалось ему чем-то совершенно чуждым, а будущее, особенно вне того мира, в котором он жил, вовсе не занимало его. Получая письма из дома, от родных и приятелей, он оскорблялся тем, что о нем, видимо, сокрушались, как о погибшем человеке, тогда как он в своей станице считал погибшими всех тех, кто не вел такую жизнь, как он. Он был убежден, что никогда не будет раскаиваться в том, что оторвался от прежней жизни и так уединенно и своеобразно устроился в своей станице. В походах, в крепостях ему было хорошо; но только здесь, только из-под крылышка дяди Ерошки, из своего леса, из своей хаты на краю станицы и в особенности при воспоминании о Марьянке и Лукашке ему ясна казалась вся та ложь, в которой он жил прежде и которая уже и там возмущала его, а теперь стала ему невыразимо гадка и смешна. Он с каждым днем чувствовал себя здесь более и более свободным и более человеком. Совсем иначе, чем он воображал, представился ему Кавказ. Он не нашел здесь ничего похожего на все свои мечты и на все слышанные и читанные им описания Кавказа. "Никаких здесь нет бурок, стремнин, Амалат-беков, героев и злодеев,- думал он,- люди живут, как живет природа: умирают, родятся, совокупляются, опять родятся, дерутся, пьют, едят, радуются и опять умирают, и никаких условий, исключая тех неизменных, которые положила природа солнцу, траве, зверю, дереву. Других законов у них нет..." И оттого люди эти в сравнении с ним самим казались ему прекрасны, сильны, свободны, и, глядя на них, ему становилось стыдно и грустно за себя. Часто ему серьезно приходила мысль бросить все, приписаться в казаки, купить избу, скотину, жениться на казачке,- только не на Марьяне, которую он уступал Лукашке,- и жить с дядей Ерошкой, ходить с ним на охоту и на рыбную ловлю и с казаками в походы. "Что ж я не делаю этого? Чего ж я жду?" - спрашивал он себя. И он подбивал себя, он стыдил себя: "Или я боюсь сделать то, что сам нахожу разумным и справедливым? Разве желание быть простым казаком, жить близко к природе, никому не делать вреда, а еще делать добро людям, разве мечтать об этом глупее, чем мечтать о том, о чем я мечтал прежде,- быть, например, министром, быть полковым командиром?" Но какой-то голос говорил ему, чтоб он подождал и не решался. Его удерживало смутное сознание, что он не может жить вполне жизнью Ерошки и Лукашки, потому что у него есть другое счастие,- его удерживала мысль о том, что счастие состоит в самоотвержении. Поступок его с Лукашкой не переставал радовать его. Он постоянно искал случая жертвовать собой для других, но случаи эти не представлялись. Иногда он забывал этот вновь открытый им рецепт счастия и считал себя способным слиться с жизнью дяди Ерошки; но потом вдруг опоминался и тотчас же хватался за мысль сознательного самоотвержения и на основании ее спокойно и гордо смотрел на всех людей и на чужое счастие.

XXVII

Лукашка, перед уборкой винограда, верхом заехал к Оленину. Он еще более смотрел молодцом, чем обыкновенно.

- Ну, что же ты, женишься? - спросил Оленин, весело встречая его.

Лукашка не отвечал прямо.

- Вот коня вашего променял за рекой! Уж и конь! Кабардинский лов-тавро [Тавро завода кабардинских лошадей Лова считается одним из лучших на Кавказе. (Прим. Л. Н. Толстого.)]. Я охотник.

Они осмотрели нового коня, проджигитовали по двору. Конь действительно был необыкновенно хорош: гнедой, широкий и длинный мерин с глянцевитою шерстью, пушистым хвостом и нежною, тонкою, породистою гривой и холкой. Он был сыт так, что на спине его только спать ложись, как выразился Лукашка. Копыты, глаз, оскал - все это было изящно и резко выражено, как бывает только у лошадей самой чистой крови. Оленин не мог не любоваться конем. Он еще не встречал на Кавказе такого красавца.

- А езда-то,- говорил Лукашка, трепля его по шее. - Проезд какой! А умный! Так и бегает за хозяином.

- Много ли придачи дал? - спрашивал Оленин.

- Да не считал,- улыбаясь, отвечал Лукашка. - От кунака достал.

- Чудо, красавица лошадь! Что возьмешь за нее? - спросил Оленин.

- Давали полтораста монетов, а вам так отдам,- сказал Лукашка весело. - Только скажите, отдам. Расседлаю, и бери. Мне какого-нибудь давай служить.

- Нет, ни за что.

- Ну, так вот я вам пешкеш привез,- и Лукашка распоясался и снял один из двух кинжалов, которые висели у него на ремне. - За рекой достал.

- Ну, спасибо.

- А виноград матушка обещала сама принесть.

- Не нужно, еще сочтемся. Ведь я не стану же давать тебе деньги за кинжал.

- Как можно,- кунаки! Меня так-то за рекой Гирей-хан привел в саклю, говорит: выбирай любое. Вот я эту шашку и взял. Такой у нас закон.

Они вошли в хату и выпили.

- Что ж, ты поживешь здесь? - спросил Оленин.

- Нет, я проститься пришел. Меня теперь с кордона услали в сотню за Тереком. Нынче еду с Назаром, с товарищем.

- А свадьба когда же?

- Вот скоро приеду, сговор будет, да и опять на службу,- неохотно отвечал Лука.

- Как же так, невесту не увидишь?

- Да так же! Что на нее смотреть-то? Вы как в походе будете, спросите у нас в сотне Лукашку Широкого. И кабанов там что! Я двух убил. Я вас свожу.

- Ну, прощай! Спаси тебя Христос. Лукашка сел на коня и, не заехав к Марьянке, выехал, джигитуя, на улицу, где уже ждал его Назарка.

- А что? Не заедем? - спросил Назарка, подмигивая па ту сторону, где жила Ямка.

- Вона! - сказал Лукашка. - На, веди к ней коня, а коли я долго не приду, ты коню сена дай. К утру все в сотне буду.

- Что, юнкирь не подарил чего еще?

- Не! Спасибо отдарил его кинжалом, а то коня было просить стал,- сказал Лукашка, слезая с лошади и отдавая ее Назарке.

Под самым окном Оленина шмыгнул он на двор и подошел к окну хозяйской хаты. Было уж совсем темно. Марьянка в одной рубахе чесала косу, собираясь спать.

- Это я,- прошептал казак.

Лицо Марьянки было строго-равнодушно; но оно вдруг ожило, как только она услыхала свое имя. Она подняла окно и испуганно и радостно высунулась в

него.

- Чего? Чего надо? - заговорила она.

- Отложи,- проговорил Лукашка. - Пусти меня на минуточку. Уж как наскучило мне! Страсть! Он в окно обнял ее голову и поцеловал.

- Право, отложи.

- Что говоришь пустое! Сказано, не пущу. Что ж, надолго?

Он не отвечал и только целовал ее. И она не спрашивала больше.

- Вишь, и обнять-то в окно не достанешь хорошенько,- сказал Лукашка.

- Марьянушка! - послышался голос старухи. - С кем ты?

Лукашка скинул шапку, чтобы по ней не приметили его, и присел под окно.

- Иди скорей,- прошептала Марьяна.

- Лукашка заходил,- отвечала она матери,- батяку спрашивал.

- Что ж, пошли его сюда.

- Ушел, говорит, некогда.

теплая, темная и тихая. Они ехали молча, только слышались шаги коней. Лукашка запел было песню про казака Мингаля, но, не допев первого стиха, затих и обратился к Назарке.

- Ведь не пустила,- сказал он.

- О! - отозвался Назарка. - Я знал, что не пустит. Что мне Ямка сказывала: юнкирь к ним ходить стал. Дядя Ерошка хвастал, что он с юнкиря флинту за Марьянку взял.

- Брешет он, черт! - сердито сказал Лукашка,- не такая девка. А то я ему, старому черту, бока-то отомну. - И он запел свою любимую песню:

Из села было Измайлова,

Из любимого садочка сударева,

Там ясен сокол из садичка вылетывал,

За ним скоро выезживал млад охотничек,

Манил он ясного сокола на праву руку:

"Поди, поди, сокол, на праву руку,

За тебя меня хочет православный царь

Казнить-вешать".

Ответ держит ясен сокол:

"Не умел ты меня держать в золотой клетке

И на правой руке не умел держать,

Теперь я полечу на сине море;

Убью я себе белого лебедя,

Наклююся я мяса сладкого, "лебедикого".

Страницы: 1 2 3 4 5 6