и подкидывавшем красивою головой с глянцевитою тонкою холкой. Ловко прилаженное ружье в чехле, пистолет за спиной и свернутая за седлом бурка доказывали, что Лукашка ехал не из мирного и ближнего места. В его боковой, щегольской посадке, в небрежном движении руки, похлопывавшей чуть слышно плетью под брюхо лошади, и особенно в его блестящих черных глазах, смотревших гордо, прищуриваясь, вокруг, выражались сознание силы и самонадеянность молодости. Видали молодца? - казалось, говорили его глаза, поглядывая по сторонам. Статная лошадь, с серебряным набором сбруя и оружие и сам красивый казак обратили на себя внимание всего народа, бывшего на площади. Назарка, худощавый и малорослый, был одет гораздо хуже Лукашки. Проезжая мимо стариков, Лукашка приостановился и приподнял белую курчавую папаху над стриженою черною головой.
- Что, много ль ногайских коней угнал? - сказал худенький старичок с нахмуренным, мрачным взглядом.
- А ты небось считал, дедука, что спрашиваешь,- отвечал Лукашка, отворачиваясь.
- То-то парня-то с собой напрасно водишь,- проговорил старик еще мрачнее.
- Вишь, черт, все знает! - проговорил про себя Лукашка, и лицо его приняло озабоченное выражение; но, взглянув за угол, где стояло много казачек, он повернул к ним лошадь.
- Здорово дневали, девки! - крикнул он сильным, заливистым голосом, вдруг останавливая лошадь. - Состарились без меня, ведьмы. - И он засмеялся.
- Здорово, Лукашка! Здорово, батяка! - послышались веселые голоса. - Денег много привез? Закусок купи девкам-то! Надолго приехал? И то давно не видели.
- С Назаркой на ночку погулять прилетели,- отвечал Лукашка, замахиваясь плетью на лошадь и наезжая да девок.
- И то Марьянка уж забыла тебя совсем,- пропищала Устенька, толкая локтем Марьяну и заливаясь тонким смехом.
Марьяна отодвинулась от лошади и, закинув назад голову, блестящими большими глазами спокойно взглянула на казака.
- И то давно не бывал! Что лошадью топчешь-то? - сказала она сухо и отвернулась.
Лукашка казался особенно весел. Лицо его сияло удалью и радостию. Холодный ответ Марьяны, видимо, поразил его. Он вдруг нахмурил брови.
- Становись в стремя, в горы увезу, мамочка! - вдруг крикнул он, как бы разгоняя дурные мысли и джигитуя между девок. Он нагнулся к Марьяне. - Поцелую, уж так поцелую, что ну!
Марьяна встретилась с ним глазами и вдруг покраснела. Она отступила.
Марьяна нагнулась к нему и искоса поглядела на Лукашку. Лукашка в это время доставал из-под черкески, из кармана черного бешмета, узелок с закусками и семечками.
- На всех жертвую,- сказал он, передавая узелок Устеньке, и с улыбкою глянул на Марьянку.
жадно целовать его. Ребенок упирался ручонками в высокую грудь девки и кричал, открывая беззубый ротик.
- Что душишь парнишку-то? - сказала мать ребенка, , отнимая его у ней и расстегивая бешмет, чтобы дать ему груди. - Лучше бы с парнем здоровкалась.
- Только коня уберу, придем с Назаркой, целую ночь гулять будем,- сказал Лукашка, хлопнув плетью лошадь, и поехал прочь от девок.
Свернув в боковую улицу с Назаркой вместе, они подъехали к двум стоявшим рядом хатам.
тоже празднично разряженная, шла с улицы, чтобы принять коня. И он знаками показал ей, чтоб она поставила коня к сену и не расседлывала его.
Немая загудела, зачмокала, указывая на коня, и поцеловала его в нос. Это значило, что она любит коня и что конь хорош.
- Здорово, матушка! Что, аль на улицу еще не выходила? - прокричал Лукашка, поддерживая ружье и поднимаясь на крыльцо.
Старуха мать отворила ему дверь.
- Вот не ждала, не гадала,- сказала старуха,- а Кирка сказывал, ты не будешь.
- Принеси чихирьку поди, матушка. Ко мне Назарка придет, праздник помолим.
- Сейчас, Лукашка, сейчас,- отвечала старуха. - Бабы-то наши гуляют. Я чай, и наша немая ушла.
И, захватив ключи, она торопливо пошла в избушку.
Назарка, убрав своего коня и сняв ружье, вошел к Лукашке.
- Будь здоров,- говорил Лукашка, принимая от матери полную чашку чихиря и осторожно поднося ее к нагнутой голове.
- Вишь, дело-то,- сказал Назарка,- дедука Бурлак что сказал: "Много ли коней украл?" Видно, знает.
- Колдун! - коротко ответил Лукашка. - Да это что? - прибавил он, встряхнув головой. - Уж они за рекой. Ищи.
- Все неладно.
к девкам. Ты сходи меду возьми, или я немую пошлю. До утра гулять будем.
Назарка улыбался.
- Что ж, долго побудем? - сказал он.
- Дай погуляем! Беги за водкой! На деньги!
Назарка послушно побежал к Ямке.
Дядя Ерошка и Ергушов, как хищные птицы, пронюхав, где гулянье, оба пьяные, один за другим ввалились в хату.
- Давай еще полведра! - крикнул Лукашка матери в ответ на их здоровканье.
- Ну, сказывай, черт, где украл? - прокричал дядя Ерошка. - Молодец! Люблю!
- То-то люблю! - отвечал, смеясь, Лукашка. - Девкам закуски от юнкирей носишь. Эх, старый!
- И старик заговорил по-татарски.
Лукашка бойко отвечал ему.
Ергушов, плохо знавший по-татарски, лишь изредка вставлял русские слова.
- Я говорю, коней угнал. Я твердо знаю,- поддакивал он.
выехали, ночь темная, спутался мой Гирейка, стал елозить, а все толку нет. Не найдет аула, да и шабаш. Правей мы, видно, взяли. Почитай до полуночи искали. Уж, спасибо, собаки завыли.
- Дураки,- сказал дядя Ерошка. - Так-то мы, бывало, спутаемся ночью в степи. Черт их разберет! Выеду, , бывало, на бугор, завою по-бирючиному, вот так-то! (Он сложил руки у рта и завыл, будто стадо волков, в одну ноту.) Как раз собаки откликнутся. Ну, доказывай. Ну , что ж, нашли?
- Живо обротали. Назарку было поймали ногайки-бабы, пра!
- Да, поймали,- обиженно сказал вернувшийся Назарка.
- Выехали; опять Гирейка спутался, вовсе было завел в буруны. Так вот все кажет, что к Тереку, а вовсе прочь едем.
- А ты по звездам бы посмотрел,- сказал дядя Ерошка.
- И я говорю,- подхватил Ергушов.
- Да, смотри тут, как темно все. Уж я бился, бился! Поймал кобылу одну, обротал, а своего коня пустил; думаю, выведет. Так что же ты думаешь? Как фыркнет, фыркнет, да носом по земи... Выскакал вперед, так прямо в станицу и вывел. И то спасибо, уж светло вовсе стало; только успели в лесу коней схоронить, Нагим из-за реки приехал, взял.
Ергушов покачал головой.
- Я и говорю: ловко! А много ль?
- Все тут,- сказал Лукашка, хлопая по карману. Старуха в это время вошла в избу. Лукашка не договорил.
- Пей! - прокричал он.
- Так-то мы с Гирчиком раз поздно поехали... - начал Ерошка.
- Ну, тебя не переслушаешь! - сказал Лукашка. - А я пойду. - И, допив вино из чапурки и затянув туже ремень пояса, Лукашка вышел на улицу...
Уж было темно, когда Лукашка вышел на улицу. Осенняя ночь была свежа и безветренна. Полный золотой месяц выплывал из-за черных раин, поднимавшихся на одной стороне площади. Из труб избушек шел дым и, сливаясь с туманом, стлался над станицею. В окнах кое-где светились огни. Запах кизяка, чапры и тумана был разлит в воздухе. Говор, смех, песни и щелканье семечек звучали так же смешанно, но отчетливее, чем днем. Белые платки и папахи кучками виднелись в темноте около заборов и домов.
На площади, против отворенной и освещенной двери лавки, чернеется и белеется толпа казаков и девок и слышатся громкие песни, смех и говор. Схватившись рука с рукой, девки кружатся, плавно выступая по пыльной площади. Худощавая и самая некрасивая из девок запевает:
Из-за лесику, лесу темного,
Ай-да-люли!
Из-за садику, саду зеленого
Вот и шли-прошли два молодца,
Два молодца, да оба холосты.
Они шли-прошли да становилися,
Они становилися, разбранилися.
Выходила к ним красна девица,
Выходила к ним, говорила им:
"Вот кому-нибудь из вас достануся".
Доставалася да парню белому,
Парню белому, белокурому.
Он бере, берет за праву руку.
Он веде, ведет да вдоль по кругу.
Всем товарищам порасхвастался:
"Какова, братцы, хозяюшка!"
Старухи стоят около, прислушиваясь к песням. Мальчишки и девчонки бегают кругом в темноте, догоняя друг друга. Казаки стоят кругом, затрогивая проходящих девок, изредка разрывая хоровод и входя в него. По темную сторону двери стоят Белецкий и Оленин в черкесках и папахах и не казачьим говором, не громко, но слышно, разговаривают между собой, чувствуя, что обращают на себя внимание. Рядом в хороводе ходят толстенькая Устенька в красном бешмете и величавая фигура Марьяны в новой рубахе и бешмете. Оленин с Белецким разговаривали о том, как бы им отбить от хоровода Марьянку с Устенькой. Белецкий думал, что Оленин хотел только повеселиться, а Оленин ждал решения своей участи. Он во что бы то ни стало хотел нынче же видеть Марьяну одну, сказать ей все и спросить ее, может ли и хочет ли она быть его женою. Несмотря на то, что вопрос этот давно был решен для него отрицательно, он надеялся, что будет в силах рассказать ей все, что чувствует, и что она поймет его.
- Что вы мне раньше не сказали,- говорил Белецкий,- я бы вам устроил через Устеньку. Вы такой странный!
- Что делать? Когда-нибудь, очень скоро, я вам все скажу. Теперь только, ради бога, устройте, чтоб она пришла к Устеньке.
начал просить ее привести с собою Марьянку. Не успел он договорить, как запевало заиграла другую песню, и девки потянули друг дружку. Они пели:
Как за садом, за садом
Ходил, гулял молодец
Вдоль улицы в конец.
Он во первый раз иде,
Машет правою рукой,
Во другой он раз иде,
Машет шляпой пуховой,
А во третий раз иде,
Останавливатся,
Останавливатся, переправливатся.
"Я хотел к тебе пойти,
Тебе, милой, попенять:
Отчего же, моя милая,
Ты нейдешь во сад гулять?
Али ты, моя милая,
Мною чванишься?
Опосля, моя милая,
Успокоишься.
Зашлю сватать,
Буду сватать.
Беру замуж за себя,
Будешь плакать от меня".
Уж я знала, что сказать,
И не смела отвечать.
Я не смела отвечать.
Выходила в сад гулять.
Прихожу я в зелен сад,
Дружку кланялась.
А я, девица, поклон,
И платочек из рук вон.
"Изволь, милая, принять,
Во белые руки взять.
Во белы руки бери,
Меня, девица, люби.
Я не знаю, как мне быть,
Чем мне милую дарить,
Подарю своей милой
Большой шалевой платок.
Я за этот за платок
Поцелую раз пяток".
Лукашка с Назаркой, разорвав хоровод, пошли ходить между девками. Лукашка подтягивал резким подголоском и, размахивая руками, ходил посередине хоровода.
- Что же, выходи какая! - проговорил он.
Девки толкали Марьянку; она не хотела выйти. Из-за песни слышался тонкий смех, удары, поцелуи, шепот. Проходя мимо Оленина, Лукашка ласково кивнул ему головой.
- Митрий Андреич! И ты пришел посмотреть? - сказал он.
- Да,- решительно и сухо отвечал Оленин.
Белецкий наклонился на ухо Устеньке и сказал ей что-то. Она хотела ответить, но не успела и, проходя во второй раз, сказала:
- Хорошо, придем.
- И Марьяна тоже?
Оленин нагнулся к Марьяне.
- Придешь? Пожалуйста, хоть на минуту. Мне нужно поговорить с тобой.
- Девки пойдут, и я приду.
- Скажешь мне, что я просил? - спросил он опять, нагибаясь к ней. - Ты нынче весела.
Она уж уходила от него. Он пошел за ней.
- Скажешь?
- Чего сказать?
- Чего я третьего дня спрашивал,- сказал Оленин, нагибаясь к ее уху. - Пойдешь за меня?
Марьяна подумала.
- Скажу,- ответила она,- нынче скажу.
И в темноте глаза ее весело и ласково блеснули на молодого человека.
Он все шел за ней. Ему радостно было наклониться к ней поближе.
обтер губы, Марьянка тоже, и они поцеловались. "Нет, раз пяток",- говорил Лукашка. Говор, смех, беготня заменили плавное движенье и плавные звуки. Лукашка, который казался уже сильно выпивши, стал оделять девок закусками.
- На всех жертвую,- говорил он с гордым комически-трогательным самодовольством. - А кто к солдатам гулять, выходи из хоровода вон,- прибавил он вдруг, злобно глянув на Оленина.
Девки хватали у него закуски и, смеясь, отбивали друг у друга. Белецкий и Оленин отошли к стороне.
Лукашка, как бы стыдясь своей щедрости, сняв папаху и отирая лоб рукавом, подошел к Марьянке и Устеньке.
прибавил он, обнимая вместе Устеньку и Марьяну.
Устенька вырвалась и, размахнувшись, ударила его по спине так, что руку себе ушибла.
- Что ж, станете еще водить? - спросил он.
- Как девки хотят,- отвечала Устенька,- а я домой пойду, и Марьянка хотела к нам прийти.
Казак, продолжая обнимать Марьяну, отвел ее от толпы к темному углу дома.|
- Не ходи, Машенька,-сказал он,-последний раз погуляем. Иди домой, я к тебе приду.
- Чего мне дома делать? На то праздник, чтоб гулять. К Устеньке пойду,- сказала Марьяна.
- Ведь все равно женюсь.
- Ладно,- сказала Марьяна,- там видно будет.
- Что ж, пойдешь? - строго сказал Лукашка и, прижав ее к себе, поцеловал в щеку.
- Ну, брось! Что пристал? - И Марьяна, вырвавшись, отошла от него.
- Эх, девка!.. Худо будет,-укоризненно сказал Лукашка, остановившись и качая головой. - Будешь плакать от меня,- и, отвернувшись от нее, крикнул на девок: - Играй, что ль!
Марьяну как будто испугало и рассердило то, что он сказал. Она остановилась.
- Что худо будет?
- А то.
- А что?
- А то, что с постояльцем-солдатом гуляешь, за то и меня разлюбила.
- Захотела, разлюбила. Ты мне не отец, не мать. Чего хочешь? Кого захочу, того и люблю.
- Так, так! - сказал Лукашка. - Помни ж! - Он подошел к лавке. - Девки! - крикнул он,- что стали? Еще хоровод играйте. Назарка! беги, чихиря неси.
- Что ж, придут они? - спрашивал Оленин у Белецкого.
- Сейчас придут,- отвечал Белецкий. - Пойдемте, надо приготовить бал.
было тихо, огней нигде не было, только слышались шаги удалявшихся женщин. Сердце Оленина билось сильно. Разгоревшееся лицо освежалось на сыром воздухе. Он взглянул па небо, оглянулся на хату, из которой вышел: в ней потухла свеча, и он снова стал всматриваться в удалявшуюся тень женщин. Белый платок скрылся в тумане. Ему было страшно оставаться одному; он так был счастлив! Он соскочил с крыльца и побежал за девками.
- Ну тебя! Увидит кто! - сказала Устенька.
- Ничего!
Оленин подбежал к Марьяне и обнял ее. Марьянка не отбивалась.
- Не нацеловались,- сказала Устенька. - Женишься, тогда целуй, а теперь погоди.
- Прощай, Марьяна, завтра я приду к твоему отцу, сам скажу. Ты не говори.
хаты и возилась с другими девками и Белецким. Оленин шепотом говорил с Марьянкой.
- Пойдешь за меня? - спрашивал он ее.
- Обманешь, не возьмешь,- отвечала она весело и спокойно.
- А любишь ли ты меня? Скажи, ради бога!
- Отчего же тебя не любить, ты не кривой! - отвечала Марьяна, смеясь и сжимая в своих жестких руках его руки. - Какие у тебя руки бее-лые, бее-лые, мягкие, как каймак,- сказала она.
- Я не шучу. Ты скажи, пойдешь ли?
- Отчего же не пойти, коли батюшка отдаст?
- Помни ж, я с ума сойду, ежели ты меня обманешь. Завтра я скажу твоей матери и отцу, сватать приду. Марьяна вдруг расхохоталась.
- Что ты?
- Так, смешно.
- Верно! Я куплю сад, дом, запишусь в казаки...
- Смотри тогда других баб не люби! Я на это сердитая.
говоря с ним, как и всегда. Ее нисколько, казалось, не волновало это повое положение. Она как будто не верила ему и не думала о будущем. Ему казалось, что она его любила только в минуту настоящего и что будущего для нее не было с ним. Счастлив же он был потому, что все ее слова казались ему правдой и она соглашалась принадлежать ему. "Да,- говорил он сам себе,- только тогда мы поймем друг друга, когда она вся будет моею. Для такой любви нет слов, а нужна жизнь, целая жизнь. Завтра все объяснится. Я не могу так жить больше, завтра я все скажу ее отцу, Белецкому, всей станице..."
Лукашка после двух бессонных ночей так много выпил на празднике, что свалился в первый раз с ног и спал у Ямки.
"Какие у тебя руки белые!" Он вскочил и хотел тотчас же идти к хозяевам и просить руки Марьяны. Солнце еще не вставало, и Оленину показалось, что на улице было необыкновенное волнение: ходили, верхом ездили и говорили. Он накинул на себя черкеску и выскочил на крыльцо. Хозяева еще не вставали. Пять человек казаков ехали верхом и о чем-то шумно разговаривали. Впереди всех на своем широком кабардинце ехал Лукашка. Казаки все говорили, кричали: ничего хорошенько разобрать было нельзя.
- К верхнему посту выезжай! - кричал один.
- Седлай и догоняй живее,- говорил другой.
- С тех ворот ближе выезжать.
- Толкуй тут,- кричал Лукашка,- в средние ворота ехать надо.
- И то, оттуда ближе,- говорил один из казаков, запыленный и на потной лошади.
Лицо у Лукашки было красное, опухшее от вчерашней попойки; папаха была сдвинута на затылок. Он кричал повелительно, будто был начальник.
- Что такое? Куда? - спросил Оленин, с трудом обращая на себя внимание казаков.
- Абреков ловить едем, засели в бурунах. Сейчас едем, да все народу мало.
вскочил на кое-как оседланную Ванюшей лошадь и догнал казаков на выезде из станицы. Казаки, спешившись, стояли кружком и, наливая чихирю из привезенного бочонка в деревянную чапуру, подносили друг другу и молили свою поездку. Между ними был и молодой франт хорунжий, случайно находившийся в станице и принявший начальство над собравшимися девятью казаками. Собравшиеся казаки все были рядовые, и хотя хорунжий принимал начальнический вид, все слушались только Лукашку. На Оленина казаки не обращали никакого внимания. И когда все сели на лошадей и поехали и Оленин подъехал к хорунжему и стал расспрашивать, в чем дело, то хорунжий, обыкновенно ласковый, относился к нему с высоты своего величия. Насилу, насилу Оленин мог добиться от него, в чем дело. Объезд, посланный для розыска абреков, застал несколько горцев верст за восемь от станицы, в бурунах. Абреки засели в яме, стреляли и грозили, что не отдадутся живыми. Урядник, бывший в объезде с двумя казаками, остался там караулить их и прислал одного казака в станицу звать других на помощь.
песком, с поблекшею кое-где травой, с низкими камышами в лощинах, с редкими, чуть проторенными дорожками и с ногайскими кочевьями, далеко-далеко видневшимися на горизонте. Во всем поражало отсутствие тени и суровый тон местности. Солнце всходит и заходит всегда красно в степи. Когда бывает ветер, то ветер переносит целые горы песку. Когда тихо, как было в это утро, то тишина, не нарушаемая ни движением, ни звуком, особенно поразительна. В это утро в степи было тихо, пасмурно, несмотря на то, что солнце поднялось; было как-то особенно пустынно и мягко. Воздух не шелохнулся; только и слышно было, как ступали лошади и пофыркивали; да и этот звук раздавался слабо и тотчас же замирал.
Казаки ехали большею частию молча. Оружие на казаке всегда прилажено так, чтоб оно не звенело и не бренчало. Бренчащее оружие - величайший срам для казака. Два казака из станицы догнали их по дороге и перекинулись двумя-тремя словами. Под Лукашкой не то споткнулась, не то зацепилась за траву и заторопилась лошадь. Это дурная примета у казаков. Казаки оглянулись и торопливо отвернулись, стараясь не обращать внимания на это обстоятельство, имевшее особенную важность в настоящую минуту. Лукашка вздернул поводья, строго нахмурился, стиснул зубы и взмахнул плетью над головой. Добрый кабардинец засеменил всеми ногами вдруг, не зная, на какую ступить, и как бы желая на крыльях подняться кверху; но Лукашка раз огрел его плетью по сытым бокам, огрел другой, третий - и кабардинец, оскалив зубы и распустив хвост, фыркая, заходил на задних ногах и на несколько шагов отделился от кучки казаков.
- Эх, добра лошадь! - сказал хорунжий.
Что он сказал добра лошадь, а не конь, это означало особенную похвалу коню.
- Лев конь,- подтвердил один из старших казаков.
Казаки молча ехали то шагом, то рысцой, и только одно это обстоятельство прервало на мгновение тишину и торжественность их движения.
семейством с одного кочевья на другое. Еще встретили они в одной лощине двух оборванных скуластых ногайских женщин, которые с плетушками за спинами собирали в них для кизяка навоз от ходившей по степи скотины. Хорунжий, плохо говоривший по-кумыцки, стал что-то расспрашивать у ногаек; но они не понимали его и, видимо робея, переглядывались между собою.
Подъехал Лукашка, остановил лошадь, бойко произнес обычное приветствие, и ногайки, видимо, обрадовались и заговорили с ним свободно, как с своим братом.
- Ай, ай, коп абрек! - говорили они жалобно, указывая руками по тому направлению, куда ехали казаки. Оленин понял, что они говорили: "Много абреков".
Никогда не видавший подобных дел, имевший о них понятие только по рассказам дяди Ерошки, Оленин хотел не отставать от казаков и все видеть. Он любовался на казаков, приглядывался ко всему, прислушивался и делая свои наблюдения. Хотя он и взял с собой шашку и заряженное ружье, но, заметив, как казаки чуждались его, он решился не принимать никакого участия в деле, тем более что, по его мнению, храбрость его была уже доказана в отряде, а главное, потому, что теперь он был очень счастлив.
Вдруг вдалеке послышался выстрел.
Хорунжий взволновался и стал делать распоряжения, как казакам разделиться и с какой стороны подъезжать. Но казаки, видимо, не обращали никакого внимания на эти распоряжения, слушали только то, что говорил Лукашка, и смотрели только на него. В лице и фигуре Луки выражалось спокойствие и торжественность. Он вел проездом своего кабардинца, за которым не поспевали шагом другие лошади, и, щурясь, все вглядывался вперед.
- Вон конный едет,- сказал он, сдерживая лошадь и выравниваясь с другими.
Оленин смотрел во все глаза, но ничего не видел. Казаки скоро различили двух конных и спокойным шагом поехали прямо на них.
- Это абреки? - спросил Оленин.
Казаки ничего не отвечали на вопрос, который был бессмыслицей на их глаза. Абреки были бы дураки, если бы переправились на эту сторону с лошадьми.
- Вон машет батяка Родька, никак,- сказал Лукашка, указывая на двух конных, которые виднелись уже ясно. - Вон к нам поехал.
Действительно, через несколько минут ясно стало, что конные были объездные казаки, и урядник подъехал к Луке.
- Далече? - только спросил Лукашка.
В это самое время шагах в тридцати послышался короткий и сухой выстрел. Урядник слегка улыбнулся.
- Наш Гурка в них палит,- сказал он, указывая головой по направлению выстрела.
оттуда. Хорунжий был бледен и путался. Лукашка слез с лошади, кинул ее казаку и пошел к Гурке. Оленин, сделав то же самое и согнувшись, пошел за ним. Только что они подошли к стрелявшему казаку, как две пули просвистели над ними. Лукашка, смеясь, оглянулся на Оленина и пригнулся.
- Еще застрелят тебя, Андреич,- сказал он. - Ступай-ка лучше прочь. Тебе тут не дело.
Но Оленину хотелось непременно посмотреть абреков.
Из-за бугра увидал он шагах в двухстах шапки и ружья. Вдруг показался дымок оттуда, свистнула еще пулька. Абреки сидели под горой в болоте. Оленина поразило место, в котором они сидели. Место было такое же, как и вся степь, но тем, что абреки сидели в этом месте, оно как будто вдруг отделилось от всего остального и ознаменовалось чем-то. Оно ему показалось даже именно тем самым местом, в котором должны были сидеть абреки. Лукашка вернулся к лошади, и Оленин пошел за ним.
- Надо арбу взять с сеном,- сказал Лука,- а то перебьют. Вон за бугром стоит ногайская арба с сеном.
Хорунжий выслушал его, и урядник согласился. Воз сена был привезен, и казаки, укрываясь им, принялись выдвигать на себе сено. Оленин въехал на бугор, с которого ему было все видно. Воз сена двигался; казаки жались за ним. Казаки двигались; чеченцы,-их было девять человек,- сидели рядом, колено с коленом, и не стреляли.
Все было тихо. Вдруг со стороны чеченцев раздались странные звуки заунывной песни, похожей на ай-да-лалай дяди Ерошки. Чеченцы знали, что им не уйти, и, чтоб избавиться от искушения бежать, они связались ремнями, колено с коленом, приготовили ружья и запели предсмертную песню.
Казаки с возом сена подходили все ближе и ближе, и Оленин ежеминутно ждал выстрелов; но тишина нарушалась только заунывною песнью абреков. Вдруг песня прекратилась, раздался короткий выстрел, пулька шлепнулась о грядку телеги, послышались чеченские ругательства и взвизги. Выстрел раздавался за выстрелом, и пулька за пулькой шлепала по возу. Казаки не стреляли и были не дальше пяти шагов.
Прошло еще мгновенье, и казаки с гиком выскочили с обеих сторон воза. Лукашка был впереди. Оленин слышал лишь несколько выстрелов, крик и стон. Он видел дым и кровь, как ему показалось. Бросив лошадь и не помня себя, он подбежал к казакам. Ужас застлал ему глаза. Он ничего не разобрал, но понял только, что все кончилось. Лукашка, бледный как платок, держал за руки раненого чеченца и кричал: "Не бей его! Живого возьму!" Чеченец был тот самый, красный, брат убитого абрека, который приезжал за телом. Лукашка крутил ему руки. Вдруг чеченец вырвался и выстрелил из пистолета. Лукашка упал. На животе у него показалась кровь. Он вскочил, но опять упал, ругаясь по-русски и по-татарски. Крови на нем и под ним становилось больше и больше. Казаки подошли к нему и стали распоясывать. Один из них, Назарка, прежде чем взяться за него, долго не мог вложить шашку в ножны, попадая не тою стороной. Лезвие шашки было в крови.
Чеченцы, рыжие, с стрижеными усами, лежали убитые и изрубленные. Один только знакомый, весь израненный, тот самый, который выстрелил в Лукашку, был жив. Он, точно подстреленный ястреб, весь в крови (из-под правого глаза текла у него кровь), стиснув зубы, бледный и мрачный, раздраженными, огромными глазами озираясь во все стороны, сидел на корточках и держал кинжал, готовясь еще защищаться. Хорунжий подошел к нему и боком, как будто обходя его, быстрым движением выстрелил из пистолета в ухо. Чеченец рванулся, но не успел и упал.
Казаки, запыхавшись, растаскивали убитых и снимали с них оружие. Каждый из этих рыжих чеченцев был человек, у каждого было свое особенное выражение. Лукашку понесли к арбе. Он все бранился по-русски и по-татарски.
- Врешь, руками задушу! От моих рук не уйдешь! Ана сени! - кричал он, порываясь. Скоро он замолк от слабости.
Оленин уехал домой. Вечером ему сказали, что Лукашка при смерти, по что татарин из-за реки взялся лечить его травами.
Тела стаскали к станичному правлению. Бабы и мальчишки толпились смотреть на них.
Оленин вернулся сумерками и долго не мог опомниться от всего, что видел; но к ночи опять нахлынули на него вчерашние воспоминания; он выглянул в окно:
Марьяна ходила из дома в клеть, убираясь по хозяйству. Мать ушла на виноград. Отец был в правлении. Оленин не дождался, пока она совсем убралась, и пошел к ней. Она была в хате и стояла спиной к нему. Оленин думал, что она стыдится.
- Марьяна! - сказал он,- а Марьяна! Можно войти к тебе?
Вдруг она обернулась. На глазах ее были чуть заметные слезы. На лице была красивая печаль. Она посмотрела молча и величаво.
Оленин повторил:
- Марьяна! Я пришел...
- Оставь,- сказала она. Лицо ее не изменилось, но слезы полились у ней из глаз.
- О чем ты? Что ты?
- Что? - повторила она грубым и жестким голосом. - Казаков перебили, вот что.
- Лукашку? - сказал Оленин.
- Уйди, чего тебе надо!
- Марьяна! - сказал Оленин, подходя к ней.
- Никогда ничего тебе от меня не будет.
- Марьяна, не говори,- умолял Оленин.
он прежде думал о неприступности этой женщины - была несомненная правда.
Оленин ничего не сказал ей и выбежал из хаты.
Вернувшись домой, он часа два неподвижно лежал на постели, потом отправился к ротному командиру и отпросился в штаб. Не простившись ни с кем и через Ванюшку расплатившись с хозяевами, он собрался ехать в крепость, где стоял полк. Один дядя Ерошка провожал его. Они выпили, еще выпили и еще выпили. Так же как во время его проводов из Москвы, ямская тройка стояла у подъезда. Но Оленин уже не считался, как тогда, сам с собою и не говорил себе, что все, что он думал и делал здесь, было не то. Он уже не обещал себе новой жизни. Он любил Марьянку больше, чем прежде, и знал теперь, что никогда не может быть любим ею.
- Ну, прощай, отец мой,- говорил дядя Ерошка. - Пойдешь в поход, будь умней, меня, старика, послушай. Когда придется в набеге или где (ведь я старый волк, всего видел), да коли стреляют, ты в кучу не ходи, где народу много. А то всє, как ваш брат оробеет, так к народу и жмется: думает, веселей в народе. А тут хуже всего: по народу-то и целят. Я все, бывало, от народа подальше, один и хожу: вот ни разу меня и не ранили. А чего не видал на своем веку?
- А в спине-то у тебя пуля сидит,- сказал Ванюша, убиравшийся в комнате.
- Это казаки баловались,- отвечал Ерошка.
- Как казаки? - спросил Оленин.
- Да так! Пили. Ванька Ситкин, казак был, разгулялся, да как бацнет, прямо мне в это место из пистолета и угодил.
- Что ж, больно было? - спросил Оленин. - Ванюша, скоро ли? - прибавил он.
- Эх! Куда спешишь! Дай расскажу... Да как треснул он меня, пуля кость-то не пробила, тут и осталась. Я и говорю; ты ведь меня убил, братец мой. А? Что ты со мной сделал? Я с тобой так не расстанусь. Ты мне ведро поставишь.
- Что ж, больно было? - опять спросил Оленин, почти не слушая рассказа.
- Дай докажу. Ведро поставил. Выпили. А кровь все льет. Всю избу прилил кровью-то. Дедука Бурлак и говорит: "Ведь малый-то издохнет. Давай еще штоф сладкой, а то мы тебя засудим". Притащили еще. Дули, дули...
- Да что ж, больно ли было тебе? - опять спросил Оленин.
- Какое больно! Не перебивай, не люблю. Дай докажу. Дули, дули, гуляли до утра, так и заснул на печи, пьяный. Утром проснулся, не разогнешься никак.
- Очень больно было? - повторил Оленин, полагая, что теперь он добился наконец ответа на свой вопрос.
- Разве я тебе говорю, что больно. Не больно, а разогнуться нельзя, ходить не давало.
- Ну и зажило? - сказал Оленин, даже не смеясь: так ему было тяжело на сердце.
- Зажило, да пулька все тут. Вот пощупай. - И он, заворотив рубаху, показал свою здоровенную спину, на которой около кости каталась пулька.
- Вишь ты, так и катается,- говорил он, видимо утешаясь этою пулькой, как игрушкой. - Вот к заду перекатилась.
- Что, будет ли жив Лукашка? - спросил Оленин.
- А бог его знает! Дохтура нет. Поехали.
- Откуда же привезут, из Грозной? - спросил Оленин.
годится? Нет, отец мой, в горах дохтура есть настоящие. Так-то Гирчика, няню моего, в походе ранили в это место, в грудь, так дохтура ваши отказались, а из гор приехал Саиб, вылечил. Травы, отец мой, знают.
- Ну, полно вздор говорить,- сказал Оленин. - Я лучше из штаба лекаря пришлю.
У вас фальчь, одна все фальчь.
Оленин не стал отвечать. Он слишком был согласен, что все было фальчь в том мире, в котором он жил и в который возвращался.
- Что ж Лукашка? Ты был у него? - спросил он.
- Да лежит, как мертвый. Не ест, не пьет, только водку и принимает душа. Ну, водку пьет,- ничего. А то жаль малого. Хорош малый был, джигит, как я. Так-то я умирал раз: уж выли старухи, выли. Жар в голове стоял. Под святые меня сперли. Так-то лежу, а надо мной на печке всє такие, вот такие маленькие барабанщики всє, да так-то отжаривают зорю. Крикну на них, они еще пуще отдирают. (Старик засмеялся.) Привели ко мне бабы уставщика, хоронить меня хотели; бают: он мирщился, с бабами гулял, души губил, скоромился, в балалайку играл. Покайся, говорят. Я и стал каяться. Грешен, говорю. Что ни скажет поп, а я говорю все: грешен. Он про балалайку спрашивать и стал. И в том грешен, говорю. Где ж она, проклятая, говорит, у тебя? Ты покажь да ее разбей. А я говорю: у меня и нет ее. А сам ее в избушке в сеть запрятал; знаю, что не найдут. Так и бросили меня. Так отдох же. Как пошел в балалайку чесать... Так что бишь я говорил,- продолжал он,- ты меня слушай, от народа-то подальше ходи, а то так дурно убьют. Я тебя жалею, право. Ты пьяница, я тебя люблю. А то ваша братья всє на бугры ездить любят. Так-то у нас один жил, из России приехал, все на бугор ездил, как-то чудно холком бугор называл. Как завидит бугорок, так и поскачет. Поскакал так-то раз. Выскакал и рад. А чеченец его стрелил, да и убил. Эх, ловко с подсошек стреляют чеченцы! Ловчей меня есть. Не люблю, как так дурно убьют. Смотрю я, бывало, на солдат на ваших, дивлюся. То-то глупость! Идут, сердечные, все в куче да еще красные воротники нашьют. Тут как не попасть! Убьют одного, упадет, поволокут сердечного, другой пойдет. То-то глупость! - повторил старик, покачивая головой. - Что бы в стороны разойтись да по одному. Так честно и иди. Ведь он тебя не уцелит. Так-то ты делай.
- Ну, спасибо! Прощай, дядя! Бог даст, увидимся,- сказал Оленин, вставая и направляясь к сеням. Старик сидел на полу и не вставал.
- Так разве прощаются? Дурак! дурак! - заговорил он. - Эхма, какой народ стал! Компанию водили, водили год целый: прощай, да и ушел. Ведь я тебя люблю, я тебя как жалею! Такой ты горький, все один, все один. Нелюбимый ты какой-то! Другой раз не сплю, подумаю о тебе, так-то жалею. Как песня поется:
Мудрено, родимый братец,
На чужой сторонке жить!
Так-то и ты.
- Ну, прощай,- сказал опять Оленин.
Старик встал и подал ему руку; он пожал ее и хотел идти.
- Мурло-то, мурло-то давай сюда.
Старик взял его обеими толстыми руками за голову, поцеловал три раза мокрыми усами и губами и заплакал.
- Я тебя люблю, прощай!
Оленин сел в телегу.
- Что ж, так и уезжаешь? Хоть подари что на память, отец мой. Флинту-то подари. Купы тебе две,- говорил старик, всхлипывая от искренних слез.
Оленин достал ружье и отдал ему.
- Что передавали этому старику! - ворчал Ванюша. - Все мало! Попрошайка старый. Все необстоятельный народ,- проговорил он, увертываясь в пальто и усаживаясь на передке.
- Молчи, швинья! - крикнул старик, смеясь. - Вишь, скупой!
Марьяна вышла из клети, равнодушно взглянула на тройку и, поклонившись, прошла в хату.
- Ла филь! [Девушка! (франц. la fille)] - сказал Ванюша, подмигнув и глупо захохотав.
- Пошел! - сердито крикнул Оленин.
- Прощай, отец! Прощай! Буду помнить тебя! - кричал Ерошка.
Оленин оглянулся. Дядя Ерошка разговаривал с Марьянкой, видимо, о своих делах, и ни старик, ни девка не смотрели на него.