Как только сенаторы сели за стол совещательной комнаты, Вольф стал очень оживленно выставлять мотивы, по которым дело должно было быть кассировано.
свои думы. Думы же его состояли в припоминании того, что он вчера написал в своих мемуарах по случаю назначения Вилянова, а не его, на тот важный пост, который он уже давно желал получить. Председательствующий Никитин был совершенно искренно уверен, что суждения о разных чиновниках первых двух классов, с которыми он входил в сношения во время своей службы, составляют очень важный исторический материал. Написав вчера главу, в которой сильно досталось некоторым чиновникам первых двух классов за то, что они помешали ему, как он формулировал это, спасти Россию от погибели, в которую увлекали ее теперешние правители, - в сущности же, только за то, что они помешали ему получать больше, чем теперь, жалованья, он думал теперь о том, как для потомства все это обстоятельство получит совершенно новое освещение.
- Да, разумеется, - сказал он, не слушая их, на слова обратившегося к нему Вольфа.
то только в сторону либеральности. Так, в настоящем случае, кроме того, что акционерный делец, жаловавшийся на клевету, был грязный человек, Бе был на стороне оставления жалобы без последствий еще и потому, что это обвинение в клевете журналиста было стеснение свободы печати. Когда Вольф кончил свои доводы, Бе, не дорисовав гирлянду, с грустью - ему было грустно за то, что приходилось доказывать такие труизмы, - мягким, приятным голосом, коротко, просто и убедительно показал неосновательность жалобы и, опустив голову с белыми волосами, продолжал дорисовывать гирлянду.
сказал, что, несмотря на то, что председатель акционерного общества большой мерзавец, он бы стоял за кассирование приговора, если бы были законные основания, но так как таковых нет, он присоединяется к мнению Ивана Семеновича (Бе), сказал он, радуясь той шпильке, которую он этим подпустил Вольфу. Председательствующий присоединился к мнению Сковородникова, и дело было решено отрицательно.
между тем позвонили и потребовали себе чаю и разговорились о случае, занимавшем в это время, вместе с дуэлью Каменского, всех петербуржцев.
Это было дело директора департамента, пойманного и уличенного в преступлении, предусмотренном статьей 995.
- Какая мерзость, - с гадливостью сказал Бе.
Сковородников, жадно, с всхлюпыванием затягиваясь смятой папиросой, которую он держал между корнями пальцев у ладони, и громко захохотал.
- Да не может быть, - сказал Бе.
- Я вам покажу, - сказал Сковородников, цитируя полное заглавие сочинения и даже год и место издания.
- Говорят, его в какой-то сибирский город губернатором назначают, - сказал Никитин.
в рот и начал жевать их.
В это время вошедший пристав доложил о желании адвоката и Нехлюдова присутствовать при разборе дела Масловой.
- Вот это дело, - сказал Вольф, - это целая романическая история, - и рассказал то, что знал об отношениях Нехлюдова к Масловой.
Поговорив об этом, докурив папиросы и допив чай, сенаторы вышли в залу заседаний, объявили решение по предшествующему делу и приступили к делу Масловой.
Вольф очень обстоятельно своим тонким голосом доложил кассационную жалобу Масловой и опять не совсем беспристрастно, а с очевидным желанием кассирования решения суда.
- Имеете ли что добавить? - обратился председательствующий к Фанарину.
позволил себе, хотя вкратце, коснуться и самого дела по существу, и вопиющей несправедливости его решения. Тон короткой, но сильной речи Фанарина был такой, что он извиняется за то, что настаивает на том, что господа сенаторы с своей проницательностью и юридической мудростью видят и понимают лучше его, но что делает он это только потому, что этого требует взятая им на себя обязанность. После речи Фанарина, казалось, не могло быть ни малейшего сомнения в том, что сенат должен отменить решение суда. Окончив стою речь, Фанарин победоносно улыбнулся. Глядя на своего адвоката и увидав эту улыбку, Нехлюдов был уверен, что дело выиграно. Но, взглянув на сенаторов, он увидал, что Фанарин улыбался и торжествовал один. Сенаторы и товарищ обер-прокурора не улыбались и не торжествовали, а имели вид людей, скучающих и говоривших: "Слыхали мы много вашего брата, и все это ни к чему". Они все, очевидно, были удовлетворены только тогда, когда адвокат кончил и перестал бесполезно задерживать их. Тотчас же по окончании речи адвоката председательствующий обратился к товарищу обер-прокурора. Селенин кратко, но ясно и точно высказался за оставление дела без изменения, находя все поводы к кассации неосновательными. Вслед за этим сенаторы встали и пошли совещаться. В совещательной комнате голоса разделились. Вольф был за кассацию; Бе, поняв, в чем дело, очень горячо стоял тоже за кассацию, живо представив товарищам картину суда и недоразумения присяжных, как он его совершенно верно понял; Никитин, как всегда, стоявший за строгость вообще и за строгую формальность, был против. Все дело решалось голосом Сковородникова. И этот голос стал на сторону отказа преимущественно потому, что решение Нехлюдова жениться на этой девушке во имя нравственных требований было в высшей степени противно ему.
с этой проституткой и присутствие здесь, в сенате, защищающего ее знаменитого адвоката и самого Нехлюдова было ему в высшей степени противно. И он, засовывая себе в рот бороду и делая гримасы, очень натурально притворился, что он ничего не знает об этом деле, как только то, что поводы к кассации недостаточны, и потому согласен с председательствующим об оставлении жалобы без последствий.
В жалобе было отказано.
- Ужасно! - говорил Нехлюдов, выходя в приемную с адвокатом, укладывавшим свой портфель. - В самом очевидном деле они придираются к форме и отказывают. Ужасно!
- Дело испорчено в суде, - сказал адвокат.
- И Селенин за отказ. Ужасно, ужасно! - продолжал повторять Нехлюдов. - Что же делать теперь?
- А подадим на высочайшее имя. Сами и подайте, пока вы здесь. Я напишу вам.
В это время маленький Вольф, в своих звездах и мундире, вышел в приемную и подошел к Нехлюдову.
- Что делать, милый князь. Не было достаточных поводов, - сказал он, пожимая узкими плечами и закрывая глаза, и прошел, куда ему было нужно.
Вслед за Вольфом вышел и Селенин, узнав от сенаторов, что Нехлюдов, его прежний приятель, был здесь.
- Вот не ожидал тебя здесь встретить, - сказал он, подходя к Нехлюдову, улыбаясь губами, между тем как глаза его оставались грустными. - Я и не знал, что ты в Петербурге.
- А я не знал, что ты обер-прокурор...
- Товарищ, - поправил Селенин. - Как ты в сенате? - спросил он, грустно и уныло глядя на приятеля. - Я знал, что ты в Петербурге. Но каким образом ты здесь?
- Здесь я затем, что надеялся найти справедливость и спасти ни за что осужденную женщину.
- Какую женщину?
- Дело, которое сейчас решили.
- А, дело Масловой, - вспомнив, сказал Селенин. - Совершенно неосновательная жалоба.
- Дело не в жалобе, а в женщине, которая не виновата и несет наказание.
Селенин вздохнул.
- Очень может быть, но...
- Не может быть, а наверно...
- Почему же ты знаешь?
- А потому, что я был присяжным. Я знаю, в чем мы сделали ошибку.
Селенин задумался.
- Надо было заявить тогда же, - сказал он.
- Я заявлял.
- Надо было записать в протокол. Если бы это было при кассационной жалобе...
Селенин, всегда занятый и мало бывавший в свете, очевидно, ничего не слыхал о романе Нехлюдова; Нехлюдов же, заметив это, решил, что ему и не нужно говорить о своих отношениях к Масловой.
- Да, но ведь и теперь очевидно было, что решение нелепо, - сказал он.
точку опоры и скорее рисковал бы нарушать справедливость, чем восстановлять ее, - сказал Селенин, вспоминая предшествовавшее дело, - не говоря об этом, решения присяжных потеряли бы все свое значение.
- Я только одно знаю, что женщина эта совершенно невинна и последняя надежда спасти ее от незаслуженного наказания потеряна. Высшее учреждение подтвердило совершенное беззаконие.
разговор. - Я вчера узнал от нее, что ты здесь. Графиня приглашала меня вместе с тобой присутствовать на собрании приезжего проповедника, - улыбаясь губами, сказал Селенин.
- Да, я был, но ушел с отвращением, - сердито сказал Нехлюдов, досадуя на то, что Селенин отводит разговор на другое.
- Ну, отчего ж с отвращением? Все-таки это проявление религиозного чувства, хотя и одностороннее, сектантское, - сказал Селенин.
- Это какая-то дикая бессмыслица, - сказал Нехлюдов.
приятелю свои новые для него взгляды.
Нехлюдов удивленно-внимательно посмотрел на Селенина. Селенин не опустил глаз, в которых выразилась не только грусть, но и недоброжелательство.
- Да ты разве веришь в догматы церкви? - спросил Нехлюдов.
- Разумеется, верю, - отвечал Селенин, прямо и мертво глядя в глаза Нехлюдову.
Нехлюдов вздохнул.
- Удивительно, - сказал он.
тебя? Меня же всегда застанешь в семь часов, к обеду. Надеждинская, - он назвал номер. - Много с тех пор воды утекло, - прибавил он, уходя, опять улыбаясь одними губами.
правдивый и честный. Он учился прекрасно без особенного труда и без малейшего педантизма, получая золотые медали за сочинения.
Он не на словах только, а в действительности целью своей молодой жизни ставил служение людям. Служение это он не представлял себе иначе, как в форме государственной службы, и потому, как только кончил курс, он систематически рассмотрел все деятельности, которым он мог посвятить свои силы, и решил, что он будет полезнее всего во втором отделении собственной канцелярии, заведующей составлением законов, и поступил туда. Но, несмотря на самое точное и добросовестное исполнение всего того, что от него требовалось, он не нашел в этой службе удовлетворения своей потребности быть полезным и не мог вызвать в себе сознания того, что он делает то, что должно. Неудовлетворенность эта, вследствие столкновений с очень мелочным и тщеславным ближайшим начальником, так усилилась, что он вышел из второго отделения и перешел в сенат. В сенате ему было лучше, но то же сознание неудовлетворительности преследовало его.
Он не переставая чувствовал, что было совсем не то, чего он ожидал и что должно было быть. Тут, во время службы в сенате, его родные выхлопотали ему назначение камер-юнкером, и он должен был ехать в шитом мундире, в белом полотняном фартуке, в карете благодарить разных людей за то, что его произвели в должность лакея. Как он ни старался, он никак не мог найти разумного объяснения этой должности. И он еще больше, чем на службе, чувствовал, что это было "не то", а между тем, с одной стороны, не мог отказаться от этого назначения, чтобы не огорчить тех, которые были уверены, что они делают ему этим большое удовольствие, а с другой стороны, назначение это льстило низшим свойствам его природы, и ему доставляло удовольствие видеть себя в зеркале в шитом золотом мундире и пользоваться тем уважением, которое вызывало это назначение в некоторых людях.
То же случилось с ним и по отношению женитьбы. Ему устроили, с точки зрения света, очень блестящую женитьбу. И он женился тоже преимущественно потому, что, отказавшись, он оскорбил бы, сделал бы больно и желавшей этого брака невесте, и тем, кто устраивал этот брак, и потому, что женитьба на молодой, миловидной, знатной девушке льстила его самолюбию и доставляла удовольствие. Но женитьба очень скоро оказалась еще более "не то", чем служба и придворная должность. После первого ребенка жена не захотела больше иметь детей и стала вести роскошную светскую жизнь, в которой и он волей-неволей должен был участвовать. Она не была особенно красива, была верна ему, и, казалось, не говоря уже о том, что она этим отравляла жизнь мужу и сама ничего, кроме страшных усилий и усталости, не получала от такой жизни, - она все-таки старательно вела ее. Всякие попытки его изменить эту жизнь разбивались, как о каменную стену, об ее уверенность, поддерживаемую всеми ее родными и знакомыми, что так нужно.
Ребенок, девочка с золотистыми длинными локонами и голыми ногами, было существо совершенно чуждое отцу, в особенности потому, что оно было ведено совсем не так, как он хотел этого. Между супругами установилось обычное непонимание и даже нежелание понять друг друга и тихая, молчаливая, скрываемая от посторонних и умеряемая приличиями борьба, делавшая для него жизнь дома очень тяжелою. Так что семейная жизнь оказалась еще более "не то", чем служба и придворное назначение.
и сам не знал, когда именно он освободился. Как человек серьезный и честный, он не скрывал этой своей свободы от суеверий официальной религии во время первой молодости, студенчества и сближения с Нехлюдовым. Но с годами и с повышениями его по службе и в особенности с реакцией консерватизма, наступившей в это время в обществе, эта духовная свобода стала мешать ему. Не говоря о домашних отношениях, в особенности при смерти его отца, панихидах по нем, и о том, что мать его желала, чтобы он говел, и что это отчасти требовалось общественным мнением, - по службе приходилось беспрестанно присутствовать на молебнах, освящениях, благодарственных и тому подобных службах: редкий день проходил, чтобы не было какого-нибудь отношения к внешним формам религии, избежать которых нельзя было. Надо было, присутствуя при этих службах, одно из двух или притворяться (чего он с своим правдивым характером никогда не мог), что он верит в то, во что не верит, или, признав все эти внешние формы ложью, устроить свою жизнь так, чтобы не быть в необходимости участвовать в том, что он считает ложью. Но для того, чтобы сделать это кажущееся столь неважным дело, надо было очень много: надо было, кроме того, что стать в постоянную борьбу со всеми близкими людьми, надо было еще изменить все свое положение, бросить службу и пожертвовать всей той пользой людям, которую он думал, что приносит на этой службе уже теперь и надеялся еще больше приносить в будущем. И для тою, чтобы сделать это, надо было быть твердо уверенным в своей правоте. Он и был твердо уверен в своей правоте, как не может не быть уверен в правоте здравого смысла всякий образованный человек нашего времени, который знает немного историю, знает происхождение религии вообще и о происхождении и распадении церковно-христианской религии. Он не мог не знать, что он был прав, не признавая истинности церковного учения.
Но под давлением жизненных условий он, правдивый человек, допустил маленькую ложь, состоящую в том, что сказал себе, что для того, чтобы утверждать то, что неразумное - неразумно, надо прежде изучить это неразумное. Это была маленькая ложь, но она-то завела ею в ту большую ложь, в которой он завяз теперь.
Поставив себе вопрос о том, справедливо ли то православие, в котором он рожден и воспитан, которое требуется от него всеми окружающими, без признания которого он не может продолжать свою полезную для людей деятельность, - он уже предрешал его. И потому для уяснения этого вопроса он взял не Вольтера, Шопенгауера, Спенсера, Конта, а философские книги Гегеля и религиозные сочинения Vinet, Хомякова и, естественно, нашел в них то самое, что ему было нужно подобие успокоения и оправдания того религиозного учения, в котором он был воспитан и которое разум его давно уже не допускал, но без которого вся жизнь переполнялась неприятностями, а при признании которого все эти неприятности сразу устранялись. И он усвоил себе все те обычные софизмы о том, что отдельный разум человека не может познать истины, что истина открывается только совокупности людей, что единственное средство познания ее есть откровение, что откровение хранится церковью и т. п.; и с тех пор уже мог спокойно, без сознания совершаемой лжи, присутствовать при молебнах, панихидах, обеднях, мог говеть и креститься на образа и мог продолжать служебную деятельность, дававшую ему сознание приносимой пользы и утешение в нерадостной семейной жизни. Он думал, что он верит, но между тем больше, чем в чем-либо другом, он всем существом сознавал, что эта вера его была что-то совсем "не то".
И от этого у него всегда были грустные глаза. И от этого, увидав Нехлюдова, которого он знал тогда, когда все эти лжи еще не установились в нем, он вспомнил себя таким, каким он был тогда; и в особенности после того как он поторопился намекнуть ему на свое религиозное воззрение, он больше чем когда-нибудь почувствовал все это "не то", и ему стало мучительно грустно. Это же самое - после первого впечатления радости увидать старого приятеля - почувствовал и Нехлюдов.
И от этого они оба, пообещав друг другу, что увидятся, оба не искали этого свидания и так и не виделись в этот приезд в Петербург Нехлюдова,
Выйдя из сената, Нехлюдов с адвокатом пошли вместе по тротуару. Карете своей адвокат велел ехать за собой и начал рассказывать Нехлюдову историю того директора департамента, про которого говорили сенаторы о том, как его уличили и как вместо каторги, которая по закону предстояла ему, его назначают губернатором в Сибирь. Досказав всю историю и всю гадость ее и еще с особенным удовольствием историю о том, как украдены разными высокопоставленными людьми деньги, собранные на тот все недостраивающийся памятник, мимо которого они проехали сегодня утром, и еще про то, как любовница такого-то нажила миллионы на бирже, и такой-то продал, а такой-то купил жену, адвокат начал еще новое повествование о мошенничествах и всякого рода преступлениях высших чинов государства, сидевших не в остроге, а на председательских креслах в разных учреждениях. Рассказы эти, запас которых был, очевидно, неистощим, доставляли адвокату большое удовольствие, показывая с полною очевидностью то, что средства, употребляемые им, адвокатом, для добывания себе денег, были вполне правильны и невинны в сравнении с теми средствами, которые употреблялись для той же цели высшими чинами в Петербурге. И потому адвокат был очень удивлен, когда Нехлюдов, не дослушав его последней истории о преступлениях высших чинов, простился с ним и, взяв извозчика, поехал домой, на набережную.
Нехлюдову было очень грустно. Ему было грустно преимущественно оттого, что отказ сената утверждал это бессмысленное мучительство над невинной Масловой, и оттого, что этот отказ делал еще более трудным его неизменное решение соединить с ней свою судьбу. Грусть эта усилилась еще от тех ужасных историй царствующего зла, про которые с такой радостью говорил адвокат, и, кроме того, он беспрестанно вспоминал недобрый, холодный, отталкивающий взгляд когда-то милого, открытого, благородного Селенина.
Когда Нехлюдов вернулся домой, швейцар с некоторым презрением подал ему записку, которую написала в швейцарской какая-то женщина, как выразился швейцар. Это была записка от матери Шустовой, Она писала, что приезжала благодарить благодетеля, спасителя дочери, и, кроме того, просить, умолять его приехать к ним на Васильевский, в пятую линию, такую-то квартиру. Это крайне нужно было, писала она ему, для Веры Ефремовны. Пусть он не боится, что его будут утруждать выражением благодарности: про благодарность не будут говорить, а просто будут рады его видеть. Если можно, то не приедет ли он завтра утром.
Другая записка была от бывшего товарища Нехлюдова, флигель-адъютанта Богатырева, которого Нехлюдов просил лично передать приготовленное им прошение от имени сектантов государю. Богатырев своим крупным, решительным почерком писал, что прошение он, как обещал, подаст прямо в руки государю, но что ему пришла мысль: не лучше ли Нехлюдову прежде съездить к тому лицу, от которого зависит это дело, и попросить его.
Нехлюдов после впечатлений последних дней своего пребывания в Петербурге находился в состоянии полной безнадежности достигнуть чего-либо. Его планы, составленные в Москве, казались ему чем-то вроде тех юношеских мечтаний, в которых неизбежно разочаровываются люди, вступающие в жизнь. Но все-таки теперь, будучи в Петербурге, он считал своим долгом исполнить все то, что намеревался сделать, и решил завтра же, побывав у Богатырева, исполнить его совет и поехать к тому лицу, от которого зависело дело сектантов.
Теперь он, достав из портфеля прошение сектантов, перечитывал его, когда к нему постучался и вошел лакей графини Катерины Ивановны с приглашением пожаловать наверх чай кушать.
Нехлюдов сказал, что сейчас придет, и, сложив бумаги в портфель, пошел к тетушке. По дороге наверх он заглянул в окно на улицу и увидал пару рыжих Mariette, и ему вдруг неожиданно стало весело и захотелось улыбаться.
Mariette в шляпе, но уже не в черном, а в каком-то светлом, разных цветов платье сидела с чашкой в руке подле кресла графини и что-то щебетала, блестя своими красивыми смеющимися глазами. В то время, как Нехлюдов входил в комнату, Mariette только что отпустила что-то такое смешное, и смешное неприличное - это Нехлюдов видел по характеру смеха, - что добродушная усатая графиня Катерина Ивановна, вся сотрясаясь толстым своим телом, закатывалась от смеха, a Mariette с особенным mischievous {шаловливым (франц.).} выражением, перекосив немножко улыбающийся рот и склонив набок энергическое и веселое лицо, молча смотрела на свою собеседницу.
Нехлюдов по нескольким словам понял, что они говорили про вторую новость петербургскую того времени, об эпизоде нового сибирского губернатора, и что Mariette именно в этой области что-то сказала такое смешное, что графиня долго не могла удержаться.
- Ты меня уморишь, - говорила она, закашлявшись.
Нехлюдов поздоровался и присел к ним. И только что он хотел осудить Mariette за ее легкомыслие, как она, заметив серьезное и чуть-чуть недовольное выражение его лица, тотчас же, чтобы понравиться ему, - а ей этого захотелось с тех пор, как она увидала его, - изменила не только выражение своего лица, но все свое душевное настроение. Она вдруг стала серьезной, недовольной своею жизнью и, чего-то ищущая, к чему-то стремящаяся, не то что притворилась, а действительно усвоила себе точно то самое душевное настроение, - хотя она словами никак не могла бы выразить, в чем оно состояло, - в каком был Нехлюдов в эту минуту.
Она спросила его, как он окончил свои дела. Он рассказал про неуспех в сенате и про свою встречу с Селениным.
- Ах! какая чистая душа! Вот именно chevalier sans peur et sans reproche {рыцарь без страха и упрека (франц.).}. Чистая душа, - приложили обе дамы тот постоянный эпитет, под которым Селенин был известен в обществе.
- Что такое его жена? - спросил Нехлюдов.
- Она? Ну, да я не буду осуждать. Но она не понимает его. Что же, неужели и он был за отказ? - спросила она с искренним сочувствием. - Это ужасно, как мне ее жалко! - прибавила она, вздыхая.
Он нахмурился и, желая переменить разговор, начал говорить о Шустовой, содержавшейся в крепости и выпущенной по ее ходатайству. Он поблагодарил за Ходатайство перед мужем и хотел сказать о том, как ужасно думать, что женщина эта и вся семья ее страдали только потому, что никто не напомнил о них, но она не дала ему договорить и сама выразила свое негодование.
- Не говорите мне, - сказала она. - Как только муж сказал мне, что ее можно выпустить, меня именно поразила эта мысль. За что же держали ее, если она не виновата? - высказала она то, что хотел сказать Нехлюдов. - Это возмутительно, возмутительно!
Графиня Катерина Ивановна видела, что Mariette кокетничает с племянником, и это забавляло ее.
- Знаешь что? - сказала она, когда они замолчали, - приезжай завтра вечером к Aline, y ней будет Кизеветер. И ты тоже, - обратилась она к Mariette.
- Il vous a remarque {Он тебя заметил (франц.).}, - сказала она племяннику. - Он мне сказал, что все, что ты говорил, - я ему рассказала, - все это хороший признак и что ты непременно придешь ко Христу. Непременно приезжай. Скатки ему, Mariette, чтобы он приехал. И сама приезжай.
- Я, графиня, во-первых, не имею никаких прав что-либо советовать князю, - сказала Mariette, глядя на Нехлюдова и этим взглядом устанавливая между ним и ею какое-то полное соглашение об отношении к словам графини и вообще к евангелизму, - и, во-вторых, я не очень люблю, вы знаете...
- Да ты всегда все делаешь навыворот и по-своему.
- Как по-своему? Я верю, как баба самая простая, - сказала она, улыбаясь. - А в-третьих, - продолжала она, - я завтра еду в французский театр...
- Ах! А видел ты эту... ну, как ее? - сказала графиня Катерина Ивановна.
Mariette подсказала имя знаменитой французской актрисы.
- Поезжай непременно, - это удивительно.
- Кого же прежде смотреть, ma tante, актрису или проповедника? - сказал Нехлюдов, улыбаясь.
- Пожалуйста, не лови меня на словах.
- Я думаю, прежде проповедника, а потом французскую актрису, а то как бы совсем не потерять вкуса к проповеди, - сказал Нехлюдов.
- Нет, лучше начать с французского театра, потом покаяться, - сказала Mariette.
- Вы, ma tante, лучше всякого проповедника проповедуете.
- А знаете что, - сказала Mariette, задумавшись, - приезжайте завтра ко мне в ложу
- Я боюсь, что мне нельзя будет...
Разговор перебил лакей с докладом о посетителе, Это был секретарь благотворительного общества, председательницей которого состояла графиня.
- Ну, это прескучный господин. Я лучше его там приму. А потом приду к вам. Напоите его чаем, Mariette, - сказала графиня, уходя своим быстрым вертлявым шагом в залу.
Mariette сняла перчатку и оголила энергическую, довольно плоскую руку с покрытой перстнями безымянкой.
- Хотите? - сказала она, берясь за серебряный чайник на спирту и странно оттопыривая мизинец.
Лицо ее сделалось серьезно и грустно.
- Мне всегда ужасно-ужасно больно бывает думать, что люди, мнением которых я дорожу, смешивают меня с тем положением, в котором я нахожусь.
глубины, искренности и доброты: так привлекал его h себе тот взгляд блестящих глаз, который сопровождал эти слова молодой, красивой и хорошо одетой женщины.
Нехлюдов смотрел на нес молча и не мог оторвать глаз от ее лица.
вас.
- Право, нечем восхищаться, я так мало еще сделал,
все страдания, весь ужас того, что делается в тюрьмах, - говорила Mariette, желая только одного - привлечь его к себе, своим женским чутьем угадывая все то, что было ему важно и дорого, - вы хотите помочь страдающим, и страдающим так ужасно, так ужасно от людей, от равнодушия, жестокости... Я понимаю, как можно отдать за это жизнь, и сама бы отдала. Но у каждого своя судьба.
- Разве вы не довольны своей судьбой?
- Я? - спросила она, как будто пораженная удивлением, что можно об этом спрашивать. - Я должна быть довольна - и довольна. Но есть червяк, который просыпается...
- И ему не надо давать засыпать, надо верить этому голосу, - сказал Нехлюдов, совершенно поддавшись ее обману.
Потом много раз Нехлюдов с стыдом вспоминал весь свой разговор с ней; вспоминал ее не столько лживые, сколько поддельные под него слова и то лицо - будто бы умиленного внимания, с которым она слушала его, когда он рассказывал ей про ужасы острога и про свои впечатления в деревне.
Когда графиня вернулась, они разговаривали как не только старые, но исключительные друзья, одни понимавшие друг друга среди толпы, не понимавшей их.
Они говорили о несправедливости власти, о страданиях несчастных, о бедности народа, но, в сущности, глаза их, смотревшие друг на друга под шумок разговора, не переставая спрашивали: "Можешь любить меня?" - и отвечали: "Могу", - и половое чувство, принимая самые неожиданные и радужные формы, влекло их друг к другу.
Уезжая, она сказала ему, что всегда готова служить ему, чем может, и просила его приехать к ней завтра вечером непременно, хоть на минуту, в театр, что ей нужно еще поговорить с ним об одной важной вещи.
- Да и когда я вас увижу опять? - прибавила она, вздохнув, и стала осторожно надевать перчатку на покрытую перстнями руку. - Так скажите, что приедете.
Нехлюдов обещал.
В эту ночь, когда Нехлюдов, оставшись один в своей комнате, лег в постель и потушил свечу, он долго не мог заснуть. Вспоминая о Масловой, о решении сената и о том, что он все-таки решил ехать за нею, о своем отказе от права на землю, ему вдруг, как ответ на эти вопросы, представилось лицо Manette, ее вздох и взгляд, когда она сказала: "Когда я вас увижу опять?", и ее улыбка, - с такою ясностью, что он как будто видел ее, и сам улыбнулся. "Хорошо ли я сделаю, уехав в Сибирь? И хорошо ли сделаю, лишив себя богатства?" - спросил он себя.
И ответы на эти вопросы в эту светлую петербургскую ночь, видневшуюся сквозь неплотно опущенную штору, были неопределенные. Все спуталось в его голове. Он вызвал в себе прежнее настроение и вспомнил прежний ход мыслей; но мысли эти уже не имели прежней силы убедительности.
"А вдруг все это я выдумал и не буду в силах жить этим: раскаюсь в том, что я поступил хорошо", - сказал он себе, и, не в силах ответить на эти вопросы, он испытал такое чувство тоски и отчаяния, какого он давно не испытывал. Не в силах разобраться в этих вопросах, он заснул тем тяжелым сном, которым он, бывало, засыпал после большого карточного проигрыша.
Первое чувство Нехлюдова, когда он проснулся на другое утро, было то, что он накануне сделал какую-то гадость.
Он стал вспоминать: гадости не было, поступка не было дурного, но были мысли, дурные мысли о том, что все его теперешние намерения - женитьбы на Катюше и отдачи земли крестьянам, - что все это неосуществимые мечты, что всего этого он не выдержит, что все это искусственно, неестественно, а надо жить, как жил.
Поступка дурного не было, но было то, что много хуже дурного поступка: были те мысли, от которых происходят все дурные поступки. Поступок дурной можно не повторить и раскаяться в нем, дурные же мысли родят все дурные поступки.
Дурной поступок только накатывает дорогу к дурным поступкам; дурные же мысли неудержимо влекут по этой дороге.
возможная для него теперь жизнь, и как ни привычно и легко было вернуться к прежнему, он знал, что это была смерть. Вчерашний соблазн представился ему теперь тем, что бывает с человеком, когда он разоспался, и ему хочется хоть не спать, а еще поваляться, понежиться в постели, несмотря на то, что он знает, что пора вставать для ожидающего его важного и радостного дела.
В этот день, последний его пребывания в Петербурге, он с утра поехал на Васильевский остров к Шустовой.
рукавами, в фартуке и в очках, стояла у плиты и что-то мешала в дымящейся кастрюле.
- Вам кого? - спросила она строго, глядя поверх очков на вошедшего.
Не успел Нехлюдов назвать себя, как лицо женщины приняло испуганное и радостное выражение.
Нехлюдова за руку и стараясь поцеловать ее. - Я вчера была у вас. Меня сестра особенно просила. Она здесь. Сюда, сюда, пожалуйте за мной, - говорила мать-Шустова, провожая Нехлюдова через узкую дверь и темный коридорчик и дорогой оправляя то подтыканное платье, то волосы. - Сестра моя Корнилова, верно слышали, - шепотом прибавила она, остановившись перед дверью. - Она была замешана в политических делах. Умнейшая женщина.
Отворив дверь из коридора, мать-Шустова ввела Нехлюдова в маленькую комнатку, где перед столом на диванчике сидела невысокая полная девушка в полосатой ситцевой кофточке и с вьющимися белокурыми волосами, окаймлявшими ее круглое и очень бледное, похожее на мать лицо. Против нее сидел, согнувшись вдвое на кресле, в русской, с вышитым воротом рубашке молодой человек с черными усиками и бородкой. Они оба, очевидно, были так увлечены разговором, что оглянулись только тогда, когда Нехлюдов уже вошел в дверь.
- Лида, князь Нехлюдов, тот самый...
Бледная девушка нервно вскочила, оправляя выбившуюся из-за уха прядь волос, и испуганно уставилась своими большими серыми глазами на входившего.
- Так вы та самая опасная женщина, за которую просила Вера Ефремовна? - сказал Нехлюдов, улыбаясь и протягивая руку.
- Да, я самая. - сказала Лидия и, во весь рот, открывая ряд прекрасных зубов, улыбнулась доброю, дет скою улыбкой. - Это тетя очень хотела вас видеть. Тетя! - обратилась она в дверь приятным нежным голосом.
- Вера Ефремовна была очень огорчена вашим арестом, - сказал Нехлюдов.
- Сюда или сюда садитесь лучше, - говорила Лидия, указывая на мягкое сломанное кресло, с которого только что встал молодой человек. - Мой двоюродный брат - Захаров, - сказала она, заметив взгляд, которым Нехлюдов оглядывал молодого человека.
Молодой человек, так же добродушно улыбаясь, как и сама Лидия, поздоровался с гостем и, когда Нехлюдов сел на его место, взял себе стул от окна и сел рядом. Из другой двери вышел еще белокурый гимназист лет шестнадцати и молча сел на подоконник.
- Вера Ефремовна большой друг с тетей, а я почти не знаю ее, - сказала Лидия.
В это время из соседней комнаты вышла в белой кофточке, подпоясанной кожаным поясом, женщина с очень приятным, умным лицом.
- Здравствуйте, вот спасибо, что приехали, - начала она, как только уселась на диван рядом с Лидией. - Ну, что Верочка? Вы ее видели? Как же она переносит свое положение?
- Она не жалуется, - сказал Нехлюдов, - говорит, что у нее самочувствие олимпийское.
- Ах, Верочка, узнаю ее, - улыбаясь и покачивая головой, сказала тетка. - Ее надо знать. Это великолепная личность. Все для других, ничего для себя.
- Да, она ничего для себя не хотела, а только была озабочена о вашей племяннице. Ее мучало, главное, то, что ее, как она говорила, ни за что взяли.
- Это так, - сказала тетка, - это ужасное дело! Пострадала она, собственно, за меня.
- Да совсем нет, тетя! - сказала Лидия. - Я бы и без вас взяла бумаги.
имея квартиры, отнесла ей. А у ней в ту же ночь сделали обыск и взяли и бумаги и ее и вот держали до сих пор, требовали, чтоб она сказала, от кого получила.
- Я и не сказала, - быстро проговорила Лидия, нервно теребя прядь, которая и не мешала ей.
- Да я и не говорю, что ты сказала, - возразила тетка.
- Если они взяли Митина, то никак не через меня, - сказала Лидия, краснея и беспокойно оглядываясь вокруг себя.
- Да ты не говори про это, Лидочка, - сказала мать.
- Отчего же, я хочу рассказать, - сказала Лидия, уже не улыбаясь, а краснея, и уже не оправляя, а крутя на палец свою прядь и все оглядываясь.
- Вчера ведь что было, когда ты стала говорить про это.
Петров...
- Петров сыщик, жандарм и большой негодяй, - вставила тетка, объясняя Нехлюдову слова племянницы.
мы, может быть, напрасно мучим". Ну, а я все-таки сказала, что не скажу. Тогда он говорит: "Ну, хорошо, не говорите ничего, а только не отрицайте того, что я скажу". И он стал называть и назвал Митина.
- Да ты не говори, - сказала тетка.
- Ах, тетя, не мешайте... - И она не переставая тянула себя за прядь волос и все оглядывалась. - И вдруг, представьте себе, на другой день узнаю - мне перестукиванием передают, - что Митин взят. Ну, думаю, я выдала. И так это меня стало мучать, так стало мучать, что я чуть с ума не сошла.
- И оказалось, что совсем не через тебя он был взят, - сказала тетка.
- Да я-то не знала. Думаю - я выдала. Хожу, хожу от стены до стены, не могу не думать. Думаю: выдала. Лягу, закроюсь и слышу - шепчет кто-то мне на ухо: выдала, выдала Митина, Митина выдала. Знаю, что это галлюцинация, и не могу не слушать. Хочу заснуть - не могу, хочу не думать - тоже не могу. Вот это было ужасно! - говорила Лидия, все более и более волнуясь, наматывая на палец прядь волос и опять разматывая ее и все оглядываясь.
- Лидочка, ты успокойся, - повторила мать, дотрагиваясь до ее плеча.
Но Лидочка не могла уже остановиться.
- Это тем ужасно... - начала она что-то еще, но всхлипнула, не договорив, вскочила с дивана и, зацепившись за кресло, выбежала из комнаты. Мать пошла за ней.
- Перевешать мерзавцев, - проговорил гимназист, сидевший на окне.
- Ты что? - спросила мать.
- Я ничего... Я так, - отвечал гимназист и схватил лежавшую на столе папироску и стал закуривать ее.
- Да, для молодых это одиночное заключение ужасно, - сказала тетка, покачивая головой и тоже закуривая папиросу.
- Я думаю, для всех, - сказал Нехлюдов.
- Нет, не для всех, - отвечала тетка. - Для настоящих революционеров, мне рассказывали, это отдых, успокоение. Нелегальный живет вечно в тревоге и материальных лишениях и страхе и за себя, и за других, и за дело, и, наконец, его берут, и все кончено, вся ответственность снята: сиди и отдыхай. Прямо, мне говорили, испытывают радость, когда берут. Ну, а для молодых, невинных - всегда сначала берут невинных, как Лидочка, - для этих первый шок ужасен. Не то, что вас лишили свободы, грубо обращаются, дурно кормят, дурной воздух, вообще всякие лишения - все это ничего. Если б было втрое больше лишений, все бы это переносилось легко, если бы не тот нравственный шок, который получаешь, когда попадешься в первый раз.
- Разве вы испытали?
- Я? Два раза сидела, - улыбаясь грустной приятной улыбкой, сказала тетка. - Когда меня взяли в первый раз - и взяли ни за что, - продолжала она, - мне было двадцать два года, у меня был ребенок, и я была беременна. Как ни тяжело мне было тогда лишение свободы, разлука с ребенком, с мужем, все это было ничто в сравнении с тем, что я почувствовала, когда поняла, что я перестала быть человеком и стала вещью. Я хочу проститься с дочкой - мне говорят, чтобы я шла и садилась на извозчика. Я спрашиваю, куда меня везут, - мне отвечают, что я узнаю, когда привезут. Я спрашиваю, в чем меня обвиняют, - мне не отвечают. Когда меня после допроса раздели, одели в тюремное платье за номером, ввели под своды, отперли двери, толкнули туда, и заперли на замок, и ушли, и остался один часовой с ружьем, который ходил молча и изредка заглядывал в щелку моей двери, - мне стало ужасно тяжело. Меня, помню, более всего тогда сразило то, что жандармский офицер, когда допрашивал меня, предложил мне курить. Стало быть, он знает, как любят люди курить, знает, стало быть, и как любят люди свободу, свет, знает, как любят матери детей и дети мать. Так как же они безжалостно оторвали меня от всего, что дорого, и заперли, как дикого зверя? Этого нельзя перенести безнаказанно. Если кто верил в бога и людей, в то, что люди любят друг друга, тот после этого перестанет верить в это. Я с тех пор перестала верить в людей и озлобилась, - закончила она и улыбнулась.
Из двери, куда ушла Лидия, вышла ее мать и объявила, что Лидочка очень расстроилась и не выйдет.
- И за что загублена молодая жизнь? - сказала тетка. - Особенно больно мне потому, что я была невольной причиной.
- Бог даст, на деревенском воздухе поправится, - сказала мать, - пошлем ее к отцу.
не запечатано, можете прочесть его и разорвать или передать - что найдете более сообразным с вашими убеждениями, - сказала она. - В письме нет ничего компрометирующего.
Нехлюдов взял письмо и, пообещав передать его, встал и, простившись, вышел на улицу.
Письмо он, не прочтя его, запечатал и решил передать по назначению.